Глава 21
Последние дни Гурджиева
Тем временем Гурджиев собирался в Соединенные Штаты. Главным препятствием оставался его паспорт. Его известность не приветствовалась властями ни одной страны. До войны его не выслали из Америки только благодаря заступничеству очень влиятельных друзей. Французская полиция считала его опасным, подозрительным субъектом. После войны он был арестован по обвинению в незаконном хранении иностранной валюты, и его досье в парижской префектуре было переполнено докладами о различной незаконной деятельности. Сам Гурджиев оставался совершенно равнодушным к производимому им впечатлению, иногда даже специально стремился подать себя в невыгодном свете.
Французская группа рассказала о его аресте. Друг, связанный с полицией, предупредил его, что не стоит хранить иностранную валюту дома. Ученики, приезжающие из-за границы, особенно американцы, привозили крупные денежные пожертвования - тысячи долларов. По закону их следовало тут же обменять на франки. Но Гурджиеву нравилось хранить иностранные банкноты. Однажды его предупредили о предстоящем обыске и посоветовали избавиться от всего подозрительного. Он заявил: « В моем доме они ничего не найдут.» В тот же день пришедшие полицейские, заглянув под матрас, нашли много различной иностранной валюты. Его забрали в участок и поместили с отпетыми уголовниками. Рассказывая впоследствии эту историю, он говорил, что один из сокамерников подошел к нему и спросил: «Ну что, старина, какой раз сидишь?» Гурджиев ответил, что первый, и понял, что потерял всякое уважение. В следующий раз в ответ на тот же вопрос он величественно произнес: «Восемнадцатый!» и мгновенно стал центром всеобщего восхищения. Это число имело скрытый смысл, поскольку в гурджиевской классификации "идиотов" представляло наивысший уровень, который может Достичь индивидуум во Вселенной своими собственными усилиями.
В магистрате Гурджиев представился бедным стариком, ничего не мыслящим в валюте и с трудом говорящим по-французски. Его отпустили, и дома он, приукрашивая, рассказывал об этом друзьям и ученикам. Когда его спрашивали, почему он пренебрег предупреждением, он парировал: «Я никогда не бывал в тюрьме. А в жизни надо попробовать все.» Он очень любил рассказывать эту историю на публике и не уставал повторять ее. Всякий раз, рассказывая, как спрятал деньги под матрасом, он с задорной улыбкой ребенка-непоседы говорил: «Хорошенькое я выбрал местечко? Разве нет?»
Подобные проделки развлекали и были весьма поучительны для его учеников, но не для полиции. Он так и не смог получить французское гражданство, и разъезжал повсюду с нансенским паспортом, выдаваемым белым иммигрантам из России. Его владельцы не могли въехать ни в одну страну без разрешения какой-нибудь другой страны принять их по окончании поездки. Французская полиция, в которую Гурджиев обратился, не преминула отказать ему в разрешении вернуться в страну. Без этого надежда получить американскую визу была ничтожно мала, если только не откликнется какая-нибудь другая страна. Однако Гурджиев хотел быть уверенным, что сможет вернуться во Францию.
Никто не мог найти выход, и меня попросили помочь. Случилось так, что кое-кто из учеников был на дружеской ноге с могущественным министром французского правительства, который заверил, что получить разрешение будет очень просто. На деле, бывший премьер-министр Франции должен лично был дать гарантии французской полиции, и только тогда она очень неохотно, но согласилась выдать требуемое разрешение. Виза на въезд в Соединенные Штаты была получена мной и другим англичанином также с помощью верных связей.
Гурджиев отправлялся морем в Англию с мадам де Зальцман из Гавра 30 октября 1948 года. Он попросил меня подняться с ним на борт, чтобы избежать каких-либо неожиданностей. В тот день за ланчем было большое торжество. Я был распорядителем и позволил себе нарушить обычный порядок тостов, предложив выпить за его здоровье. Но он сказал: «Нет. Я хочу пожелать здоровья Англии. Благодаря Англии я отплываю в Нью-Йорк свободным от всех долгов. Чистый, как ребенок.» В самом деле, английские группы собрали для него очень большие суммы. У св. Лазаря собралась толпа провожающих французских учеников. Высунувшись из окна экипажа, он, как обычно, наделял всех конфетами и орехами и последним напутствием: «Надеюсь всем своим существом, когда я вернусь, каждый научится отличать ощущение от чувства.»
По дороге в Гавр мадам де Зальцман нервничала, и ей слегка нездоровилось. Я не сразу догадался об ужасе, который испытывают перед полицией жившие в Париже во время немецкой оккупации. Наконец без всяких заминок мы оказались на борту американского лайнера, и тут Гурджиев дал выход своим чувствам. Он устроил настоящее представление в своей каюте, которая, по его настоянию, была на внутренней стороне. Он сказал, что не поедет в Америку, сойдет с корабля в Саутхэмптоне, где я должен был его встретить на следующее утро. Он отправился в ресторан, велел принести бутылки с арманьяком, банки с икрой и различными закусками, захваченными из Парижа. Стюарды пришли в ярость, но он успокоил их щедрыми чаевыми. Он велел мне руководить, то есть произносить тосты. Мы сидели и пили до последней минуты до отправления.
Было за полночь, когда я очутился на берегу. Мой поезд уже ушел. Под проливным дождем я побрел вдоль путей. Все отели были закрыты, и я решил переночевать под навесом на железнодорожной станции. Ко мне подошла проститутка и, думая, что я совсем несчастен и разбит, предложила разделить со мной постель. Я отказался так мягко, как мог. Она была очень толстой и доброй. Когда она скрылась, я сказал себе: «Я печально оторван от жизни. Кто хороший - она или я?»
Наступил день, и я вернулся в Лондон, чтобы разобраться в моей запутанной жизни. Действительно запутанной, поскольку отношения с Гурджиевым пересекались с моими обязанностями по отношению к работодателям. Среди моих учеников из Кумб Спрингс тоже царила неразбериха. Для некоторых из них встреча с Гурджиевым оказалась очень полезной, и все, что им было нужно, - чаще видеть его, что было легко, пока он оставался в Париже. Других оттолкнуло его поведение. Они не могли примириться с выпивкой за его столом и с его не всегда пристойными высказываниями. Некоторых отвратили рассказы о его частной жизни, особенно о его отношениях с женщинами. Он часто бахвалился множеством своих детей и непреодолимым влечением к женщинам, а они воспринимали его слова буквально
Мне кое-как удалось собрать все воедино. На мой взгляд,, частная жизнь Гурджиева была только его делом; действительно имело значение то, что он мог и помогал мне и всем, приходящим к нему. Тем, кто был разочарован, я напомнил о своем предупреждении. Я сам не был особо обеспокоен тем, что увидел и услышал. Гурджиев подарил мне новую надежду, перед которой меркли все сомнения. Более того, я видел его после аварии. Уверен, любящее, богобоязненное и мягкое существо, которое открылось перед нами в те ужасные дни, было гораздо ближе настоящему Гурджиеву, чем бессовестный скандалист, которого видели в нем люди. Для меня он был не только самым удивительным из людей - более удивительным, чем он показался мне в Prieure в 1923 году, - но человеком, взявшим на себя огромную задачу и выполняющим ее чего бы это ему ни стоило.
Вскоре жизнь вокруг Гурджиева вошла в привычную колею, и он начал поговаривать о приобретении большого участка земли с домом, что позволило бы ему возобновить работу, начатую в Prieure. Ему предлагали Chateau de Voisins в Рамбулетте - величественный замок, возможно, самое красивое здание нашего века. Его владелец, сахарный барон, был готов сдать его на несколько лет и довольно дешево, чтобы самому не платить налога. Мне поручили вести переговоры. Несколько раз Гурджиев сам побывал в замке и нашел его очень подходящим для работы. Мадам де Зальцман и другие французские ученики принимали все происходящее за чистую монету, так поступил и я, и разработал финансовый план, который позволял снять замок и покрыть все расходы за счет приезжавших из Соединенных Штатов и Англии людей, ищущих помощи и руководства в их работе. Отправляясь в Америку, Гурджиев увез с собой все планы и был, казалось, намерен добиться поддержки, необходимой для аренды Chateau. Должен признаться, что я никогда не мог с уверенностью сказать, когда Гурджиев говорил серьезно, а когда играл.
Мне представилась возможность на короткое время отправиться в Америку по делам, и я прибыл в Нью-Йорк через несколько недель после Гурджиева. Близился Новый 1949 год. Гурждиев остановился в Веллингтонском отеле, где и для меня нашлась комната. Мне нужно было съездить в Вашингтон на заседание Патентной Службы Соединенных Штатов по поводу нашей заявки на изобретение деланиума, но я мог провести несколько дней в Нью-Йорке, включая 13 января, которое Гурджиев объявил своим восьмидесятым днем рождения. В действительности, он был гораздо моложе, и «полночь первого января по старому стилю» представлялась скорее символическим днем рождения. Однако в праздновании в Веллингтоне участвовали все последователи Гурджиева, приехавшие из разных концов Америки.
Он принял окончательное решение опубликовать первый том «Все и вся -Рассказы Баалзебуба своему внуку». Мадам Успенская просила его решить, стоит ли публиковать книгу Успенского Fragments of an Unknown Teaching («Фрагменты неизвестного учения»). Успенский никак не мог решиться на публикацию, поскольку, как он узнал, некоторые основные идеи его книги были гораздо лучше и яснее изложены в «Баалзебубе». Наконец он решил, что в собственных же интересах не будет публиковать книгу.
Не знаю, что в действительности Гурджиев думал об Успенском, но почти всегда он говорил о нем в уничижительном тоне, как о человеке, воспользовавшемся его идеями, доведшем до беды и даже до смерти, как в случае Ферапонтова и Иванова, многих учеников, и который «сдохнет, как собака», если не оставит Гурджиева в покое. Последнее определение, высказанное перед пятьюдесятью или шестьюдесятью учениками и друзьями в Нью-Йорке, вызвало настоящий взрыв, чего, видимо, и добивался Гурджиев. Один храбрый молодой человек подскочил и крикнул: «Если бы не мистер Успенский, нас бы сейчас здесь не было!» Гурджиев парировал: «В чем прок от того, что Вы здесь? И Вы подохнете, как паршивый пес.» Часто Гурждиев сетовал, что Успенский портит его учеников слишком интеллектуализированным подходом, лучше уж обучать людей, которые вообще ничего не знают, чем прошедших через руки Успенского. С другой стороны, он высоко ценил точность записей Успенского. Однажды я прочел ему одну из первых глав «В поисках чудесного.» Он слушал с явным удовольствием и по окончании заметил: «Я ненавидел Успенского, теперь я полюбил его. Это в точности то, что я говорил.»
Однажды он пожаловался мне на учеников Успенского, когда мы были одни, и я осмелился спросить, испорчены ли также и мои ученики. «Нет,» -сказал он. «Ваши не испорчены, они просто помешанные. Но с безумцами я могу что-то сделать, а с испорченными - нет.» Вся его работа с моими ученикам! i была направлена на разрушение того, что дал им я в Кумб Спрингс. Услышав, что он говорит обо мне как о незрелом, беспечном и бесполезном учителе, и что он ничем не может мне помочь, и лучшее, что они могут сделать, - это найти кого-нибудь другого вместо меня, я не особо расстроился. Во-первых, так оно и было, а во-вторых, он всегда разрушал всякую личную привязанность, в первую очередь к себе, а затем и ко всем остальным.
Словами не выразить ту атмосферу удивления, напряжения, подозрительности, раздражения, безнадежности, восхищения, абсолютной радости и крайнего уничижения, которую ухитрялся создать вокруг себя Гурджиев. Вернувшись из Вашингтона в Нью-Йорк, я окунулся как раз в такую атмосферу. Днем раньше Гурджиев объявил о своем дне рождения и настаивал, чтобы всем его ученикам, настоящим и будущим, было послано совершенно бесплатно циркулярное письмо. Он пожелал также, чтобы оно было переведено на четыре языка и распространено по всему миру, включая Россию. За обедом завязалась оживленная дискуссия по поводу содержания письма, но он отмел все предложения. Ко мне Гурджиев относился с преувеличенным почтением, как к «уважаемому представителю Англии.» Я предчувствовал, что это не сулит ничего хорошего, но не мог понять, в чем дело. В Нью-Йорке Гурджиев демонстрировал фотографии Chateau de Voisins, некоторым говоря, что он купил дворец, а другим - что собирает деньги для его приобретения. Каждому, кто вложит в покупку $5000, он обещал постоянное место в Chateau. За обедом накануне своего дня рождения он связал Chateau и «Баалзебуба», сказав, что после публикации потребуется очень много места, поскольку тысячи людей устремятся к нему. Он даже заговорил о восстановлении Института Гармоничного Развития Человека и о том, что он сделает Chateau de Voisins своим мировым центром.
На следующее утро я отправился в «Детское кафе» на пересечении Пятой авеню и 56 улицы, которое считалось его «нью-йоркским офисом.» Не могу припомнить, велел ли он мне прийти, или это была моя идея. Он сидел за столиком один. Заказав мне чаю, он молча подождал, пока я его выпью, и сказал: «Теперь Вы напишете письмо.» Я спросил лист бумаги и стал писать, не понимая, что я пишу. Через несколько минут письмо было готово. Стиль был совершенно не мой. Я употребил слово «адепт» вместо «ученик», чем был чрезвычайно раздосадован, поскольку «адепт» резал мне слух и от него слишком уж явно попахивало оккультизмом. Он приказал: «Прочтите!» И я стал читать письмо вслух:
6, Улица полковника Ренальда
Париж, 17
13 января 1949 года
Настоящее циркулярное письмо направляется моим теперешним и будущим адептам и всем, кто прямо или косвенно столкнулся с моими идеями и понял, что они содержат нечто необходимое для блага человечества. Через полвека подготовки, преодолев множество трудностей, я наконец решил опубликовать первую серию моих работ, собранную в три книги под названием «Объективная беспристрастная критика жизни человека, или рассказы Баалзебуба своему внуку.» Этой публикацией начинается исполнение моих планов по передаче моих идей всему современному и будущему человечеству. Для выполнения этой задачи мне потребуется помощь всех, кто хоть сколько-нибудь проникся значением моих идей, и особенно тех, кто достиг собственных успехов в их изучении. Я настаиваю, чтобы первые издания моих работ были бесплатны и доступны всем, кто в них нуждается. Первое издание проходит сейчас подготовительную стадию и выйдет одним томом объемом в 1000 страниц на четырех языках. Распространение такой книги стоит чрезвычайно дорого, поэтому я прошу Вас и всех моих учеников купить один экземпляр первого издания за 100 фунтов. Те, кто купят более одного экземпляра, сделают бесплатные издания доступными для большего числа людей. Те, кто не в состоянии купить экземпляр в одиночку, могут купить его сообща.
Только так те, кто получил реальную помощь от соприкосновения с моим учением, смогут как-то отплатить за это и собрать тот урожай, который я посеял.
Г. Гурджиев.
Он молча взял листок, поднялся и вышел.
В тот же день за ланчем он, достав письмо из кармана, протянул его мне, сидевшему рядом с ним, и попросил прочитать, будто я никогда его не видел. Все присутствующие были единодушны в том, что написанное очень верно, что только мистер Гурджиев мог так написать и тому подобное. Я молчал, понимая, что стал жертвой передачи мыслей или внушения, в которое так любил играть Гурджиев.
Затем он сказал: «Мне потребуются представители для Франции, Англии и Америки.» Для Англии он назвал меня, лорда Пентланда - для Америки и М. Рене Зубера - для Франции. Письмо должно распространяться во всех странах, и каждый должен был заплатить за него 100 фунтов или эквивалент в долларах или франках.
После обеда был детский праздник. Гурджиев превосходно общался с детьми, считая их неиспорченным материалом, и очень осторожно обучал их. Его спрашивали, как объяснять детям идеи учения. Он отвечал: «Никогда не действуйте прямо. С детьми надо начинать издалека. Дети должны все находить сами, иначе они вырастут рабами.» Это не означало, что они должны делать все, что им вздумается. Напротив, он был сторонником очень строгой дисциплины и подчеркивал, что дети всегда должны быть готовы стать членами того общества, в котором им случилось оказаться, но при этом всегда вести себя естественно. Можно составить ценную книгу из описаний тех неисчислимых способов, которые использовал Гурджиев, чтобы показывать родителям верный путь обращения со своими детьми. Детям же он всегда говорил: «Любите своих родителей. Родители должны быть для вас Богом. Кто не любит родителей, не любит и Бога.»
Детский праздник окончился, взрослые либо ушли, либо занялись приготовлением ужина. Я остался с ним один. Он сидел на низком диване в гостиной. Я присел рядом и поблагодарил его. Он покачал головой: «То, что я сделал для Вас до этого момента, - ничто. Вскоре я возвращаюсь в Европу.
Если Вы будете делать то, что я скажу, я научу Вас, как стать бессмертным. Сейчас у Вас ничего нет, но, работая, Вы быстро обретете душу.» Это был редкий момент в моей жизни, ведь с 1932 года он во второй раз говорил со мной серьезно, и я знал, что со своей стороны он сдержит обещание.
Я не стану описывать потрясающие события, наполнившие праздничный вечер его дня рождения, за десять месяцев до его смерти. Через два дня я отбыл в Англию и с головой ушел в работу в лабораториях. Я должен был наверстать упущенное предыдущим летом. Исследовательские лаборатории Powell Duffryn переживали свой расцвет. Работа сама по себе доставляла мне наслаждение. Нас полностью поддерживали директора, а плоды многолетнего лабораторного труда созрели для коммерческого использования. Приехав на большую фабрику, где полным ходом шла работа над массовым производством деланиума, я был поражен трансформацией моего детища.
Я был готов бросить все и идти за Гурджиевым куда угодно. На мой вопрос, что нужно делать, он ответил: «Занимайтесь тем же. Ничего не меняйте. Наибольшую пользу Работе Вы принесете, оставаясь в Англии.» Он уверил меня, что мой успех в делах послужит ему, Гурджиеву, на пользу, поэтому я отдавал все свои силы работе в лабораториях.
Я встретил Гурджиева по возвращении в Шернбурн. Едва сойдя с трапа, он велел мне проглотить две пилюли, сказав, что через полчаса я должен буду выполнить несколько упражнений. Было очень странно сидеть вдвоем, скрывшись от суматохи и криков, сопровождавших прибытие огромного лайнера.
Так начинались самые тяжелые и болезненные восемь месяцев моей жизни. Важнейшие их события практически не поддаются описанию, будучи столь интимными, что рассказ о них подобен публичной исповеди.
С одной стороны, Гурджиев показал мне набор упражнений для контроля и трансформации психических энергий в человеке. С другой стороны, он проделал грандиозную работу по разрушению ближайших и наиболее дорогих для меня отношений. До этого он обращался со мной и моей женой как с единым целым, но теперь он всеми силами старался поставить нас в очень трудную ситуацию. Он сказал моей жене, что я должен научиться обходиться без нее и освободиться от привязанности ко всякой женщине, и к ней в том числе. Это было тем более невыполнимо, что со времен ужасной недели, начавшейся 9 августа, пережитой совместно с Элизабет Майал, между нами установилась глубокая привязанность. Она же, со своей стороны, все надежды связывала с Гурджиевым. Год назад она пережила тяжелое внутреннее отчаяние. Я посоветовал ей уехать из Кумб Спрингс и пожить в Париже, попросив ^Урджиева принять ее в ученики. Я считал, что в таком невыносимом состоянии может помочь только полнейшая трансформация. Она последовала моему совету и в итоге общалась с Гурджиевым больше, чем я. Она сопровождала его в поездках в Виши и другие французские города. Из Америки он привез Дочерей нескольких своих старых учеников и теперь занимался с ними ритмическими движениями с целью сделать из них инструкторов. Одна из них, Иованна, дочь известного архитектора Франка Ллойда Райта, стала практически экспертом и позднее преподавала гурджиевские движения молодым архитекторам в Талиезине. Девушек шутливо называли «телятками», и Элизабет, будучи гораздо старше, считалась одной из них. Гурджиев наделил ее особыми полномочиями, и я думаю, только Лиза Трэкол проводила с ним больше времени, чем она, пропадавшая у него в номере помногу часов в день. Он доверял ей выполнение многих деликатных поручений.
Я не предполагал, что Гурджиев использует мои личные близкие отношения, чтобы создать практически невыносимое напряжение между мной и ближайшими мне людьми. Но и этого было мало: он безоговорочно требовал от меня действий, подрывающих мою репутацию, приобретенную в течение пятнадцати лет в угольной промышленности. Весной и летом 1949 года я должен был отказаться от с таким трудом установленных с тех пор, как я отделился от Успенского, условий работы, в которых я всегда оставался лидером. Теперь я стал учеником наравне со всеми и учился всему с нуля. В то время я совершал множество ошибок, каждую из которых Гурджиев непременно использовал для оттачивания своей язвительности.
Одним из немногих просветов в тот мучительный год было значительное улучшение здоровья моей жены. Она несколько раз приезжала к Гурджиеву, и, видимо, он убедил ее в целесообразности такого отношения ко мне, поскольку, страстно восстающая против него сначала, впоследствии она приняла его необходимость и надеялась только на то, что я сумею достичь того, что от меня требуется. Если бы я это понял, возможно, мне было бы легче, но пока я терялся в догадках.
Практически каждые выходные я летел или ехал машиной в Париж, захватив с собой нескольких учеников. Каждый раз меня уже ждали очередные задания. От него требовали помощи по всей Европе, и он часто посылал меня организовывать новую группу или встречать какую-нибудь важную персону. Я научился отказываться от того, что было совсем не в моих силах, но и без этого я делал слишком много. Теперь я понимаю, что, делая меньше, я упустил бы возможности, которые больше никогда бы не представились.
Однажды в мае я приехал в субботу как раз к ланчу. Гурджиев спросил, есть ли у меня группа в Голландии. У меня не было с Голландией никаких связей. Он возмутился: «Как же так? Мне нужна группа в Голландии. Вы должны ее организовать.» Элизабет, сидевшая, как всегда в углу за пианино, сказала, что у нее есть школьная подруга-голландка, которая сейчас живет в Гааге. Он заметил: «Она может помочь. Напиши ей.»
Мы как раз организовывали занятия ритмическими упражнениями, или «Движения», в Лондоне, поэтому я не принял всерьез голландский проект. Гурджиев частенько настаивал на жизненной важности какого-нибудь плана, позже никогда к нему не возвращаясь. Так, его предложение арендовать Chateau de Voisisns больше никогда не упоминалось, а сейчас он вел переговоры об аренде гораздо меньшего помещения.
На следующие выходные, приехав в Париж, я был встречен вопросом, что я сделал в Голландии. «Пока ничего», - ответил я и был буквально оглушен криком: «У меня нет времени! Ты думаешь, я буду жить вечно? Мне нужна связь с голландцами из-за Индии. Ваша английская Индия меня не интересует. Мне нужна голландская группа для связи с голландской Индией.» Я не понял, к чему он вел, но по крайней мере, было ясно, что он говорит серьезно. Элизабет написала подруге, бывшей секретарем Международной Ассоциации по охране пастбищ и знакомой со многими полезными людьми. В результате меня пригласили прочитать лекцию в Гааге о Гурджиевской системе; голландская группа начала свое существование. Только через девять лет, с приходом Субуда, я понял настойчивость Гурджиева в установлении контактов с голландской Индией.
Свой день рождения - 8 июня - я праздновал в Париже. Гурджиев специально для меня играл на органе. Слушая, я осознал, что был отброшен назад, что должен установить с ним новые отношения, что он открыл дверь, в которую я не могу войти из-за грубости своего восприятия. В то время Гурджиев дал мне духовное упражнение, которое полностью сбивало меня с толку. Оно требовало состояния застывшего равновесия между всеми психическими функциями и отсутствия любого усилия или принуждения со стороны внимания. При объяснении оно показалось мне простеньким по сравнению со сложнейшими и труднейшими упражнениями, связанными с контролем над энергиями ощущений, чувств и мыслей, которые я практиковал ранее. Крайняя простота оказалась и крайне трудно выполнимой. У меня ничего не получалось, и я решил, что должен ухитриться пожить в Париже полностью под его руководством. Я отменил планируемый семинар в Кумб Спрингс -впервые за пятнадцать лет там не было совместной работы в августе - и взял четырехнедельный отпуск. Двадцать первого июля я начал вести дневник и продолжал так в течение двух лет, стремясь не столько записывать события, сколько отражать в нем внутренний опыт. Перечитывая его страницы одиннадцатью годами позже, я понял, как днем и ночью стремился к очень незначительной цели. Каждое слово свидетельствует об отсутствии понимания того, что от меня требовалось. Я был убежден, что должен обрести власть над своими телесными и психическими функциями исключительно путем болезненных упражнений. Особенно я был смущен и оскорблен тем, как публично и в частных беседах Гурджиев говорил о сексе. Его высказывания о женщинах скорее приличествовали фанатику-мусульманину, нежели христианину: он хвастался, что имеет множество детей от разных женщин и что женщины для него - это лишь возможность кончить. Общее впечатление от его слов шокировало тех, кто считал секс священным, даже если их собственное поведение в этой области было далеко от святости. Гурджиев всегда выставлял на показ худшее, пряча лучшее глубоко внутри.
Иногда к нему в Париже приходили молоденькие женщины. Он безбожно сними заигрывал и приглашал прийти к нему домой вечером, попозже. Думая, то это некая мистическая проверка, или из чистого любопытства многие из них приходили. Насколько я знаю, Гурджиев открывал дверь, удивленно выглядывал и, спросив: «Зачем это Вы пришли?», протягивал горсть конфет и сылал гостью домой. Однако его поведение неизбежно трактовалось по-всякому. Встревоженные родители засыпали меня вопросами, должны ли их дочери спать с ним. Я обычно успокаивал их: «Разумеется, нет. Он просто хочет удостовериться, что у вас достаточно здравого смысла и силы характера, чтобы разобраться, где правда, а где ложь.» Несмотря на это я должен сказать, что советы, которые он раздавал мужчинам и женщинам постарше, приводили ко множественным беспорядочным связям. Вся атмосфера, окружавшая Гурджиева, была пропитана лихорадочным возбуждением, и разобраться , что верно, а что - нет, было крайне непросто.
Поступки самого Гурджиева проистекали из его глубочайшего и непосредственного осознания нашей зависимости от милосердия Божьего. Однажды вновь прибывший пересказал за столом злобную сплетню о ком-то из присутствующих. Гурджиев, до того мирно подшучивавший над всеми, замолчал и сказал очень серьезно: «Каждое творение наделено самолюбием, с которым мы должны считаться.» Несомненно, его работа была направлена на освобождение человечества от зависимости от мнений окружающих. Но это означало, что они не должны зависеть и от него самого, что накладывало на него тяжелую задачу. Я доверял Гурджиеву и полностью верил в его доброту, но, оставаясь в Париже, я изводил себя сомнениями, смогу ли я найти свой собственный путь. Однако решение было принято. Но перед тем как рассказать о последовавших драматических неделях, я хотел бы упомянуть еще о трех событиях лета 1949 года.
Королевское Общество опубликовало статью «Унифицированная теория поля», над которой в течение многих лет работали Тринг, Браун и я. Мы представили ее годом раньше, как раз перед моим отъездом в Америку, и получили множество критических отзывов. В ее доработке принимал активное участие один блестящий математик, сейчас член Королевского Общества, пожелавший остаться неизвестным. Она почти не привлекла внимания, Успенский оказался близок к истине, говоря о ней: «Ну, вот еще одна физическая теория.» Однако трое неакадемических ученых могли вполне гордиться тем, что их статью приняло самое требовательное научное общество в мире.
Вторым событием было приглашение докторессы Марии Монтессори принять участие в образовательном семинаре, проводимом в ее честь в Сан Ремо. В Кумб Спрингс в течение нескольких лет действовала экспериментальная школа Монтессори, однако наша дружба была мало связана со школой, а скорее проистекала из общего ощущения единства человечества.
Третьим событием стало приглашение правительства Цейлона занять пост советника по развитию промышленности. Я знал, что они обратились за рекомендациями в Королевское Общество, и сэр Альфред Эгертон, секретарь физического отделения, зная мой интерес к Востоку, назвал мое имя. Правительство настаивало на подписании пятилетнего контракта. Работа была очень заманчивой, я так давно хотел побывать на Цейлоне, но не мог оставить Гурджиева на столь длительный срок, если бы только он не счел это действительно полезным. Я посоветовался с директоратом Powell Duffiyn. Они сочли это намеком на мое недовольство теперешним положением и предложили мне на пять лет занять пост главы исследовательских лабораторий
Я трех дочерних компаний. Я был уверен, что вскоре отойду отдел, и отказался. [урджиев в ответ на мой рассказ сказал: «На один год можно было бы согласиться, но не на пять лет. Вы потребуетесь мне через год в Европе и Америке.»
Оглядываясь назад, я с трудом могу поверить, что он действительно рассчитывал на меня. Идея работы над собой у меня выражалась в создании как можно более неприемлемых и тяжелых условий жизни. Приведу пример тех усилий, которые я предпринимал, чтобы достичь наконец другого состояния сознания. Поскольку у нас не состоялся регулярный семинар, я предложил сорока ученикам провести выходные в Кумб Спрингс и прочитать «Баалзебуба» от начала до конца. Издание книги содержало 2100 страниц - это более полумиллиона слов. Я прочел все их вслух: четыре часа - чтение, два часа - отдых и еда и так далее днем и ночью. К концу у меня так распух язык, что я пил ледяную воду, чтобы не прикусить его. Другим тоже пришлось нелегко: в течение шестидесяти часов выслушивать сложный текст. Мы закончили вечером в понедельник, устроив пир из рисового плова с жареным мясом. Рис был привезен из Персии самим Гурджиевым. В него пошло два с половиной фунта масла, три пинты молока и пятьдесят четыре яйца. В то время в Англии все еще были продовольственные ограничения, поэтому каждый участник принес одно-два яйца с собой.
Сегодня я спрашиваю себя, принесли ли эти усилия хоть сколько-нибудь пользы. Думаю, да; более того, они были совершенно необходимы. За ними стояла регулярная ежедневная тренировка тех упражнений, которые преподал мне Гурджиев. Но мне кажется, я мог бы меньше насиловать себя и остальных, а больше внимания уделять духовным упражнениям, истинное значение которых я осознал много лет спустя.
Пятого августа вместе с женой я прибыл в Париж. Начинались ритуальные чтения и приемы пищи дважды в день. Гурджиев зачем-то заставил меня три или четыре раза прочесть главу из третьей части «Все и вся», называвшуюся «Жизнь реальна только тогда, когда Я Есть.» Мы называли ее коротко «Я Есть». В ней говорилось о том, как молодой Гурджиев запрещал себе использовать собственные огромные психические способности, кроме как Для лечения больных и помощи. Живо описывались те выходящие за пределы разумного требования, которые предъявлял себе Гурджиев на протяжении своей жизни. Что он имел в виду? Что я должен быть еще более требовательным к себе? Наверное, я неправильно понял его тогда, видимо, на самом деле он пытался показать бесполезность любого издевательства над собой, физического или эмоционального; единственное, что действительно необходимо, иметь «фактор напоминания,» который не дает нам спать. Это не должно быть болезненным, ведь и власяницу человек перестает замечать, когда кожа привыкает к раздражению.
Наконец кое-что начало проясняться. Гурджиев требовал от меня все болыпего и большего. Требования часто были абсурдны и даже невыполнимы. под их давлением я в итоге научился говорить «нет.» Осознание этого было подобно ослепительному свету. Неумение сказать «нет» было моей величайшей слабостью. Он довел ее до крайней точки, без объяснений, почему и что он делает, поскольку объяснения погубили бы всю работу.
Я рассказал об этом жене, которая, с сожалением поглядев на меня, ответила: «И ты только теперь это понял? Я пыталась много лет объяснить тебе это, но как обычно, ты ничего не хотел слышать.» Я не слушал никого, но Гурджиеву доверял безоговорочно. Жена должна была вернуться в Англию. Прощаясь, она сказала: «Любой ценой делай все, что он говорит. Для нас это тяжело - но я готова на все. Пока ты не сделаешь этого, одна я не смогу тебе помочь.»
До поры до времени Гурджиев ловко ускользал от моих попыток поговорить. В конце концов, мне удалось поделиться с ним всем тем, к чему я пришел. Его комментарий звучал так: «Физические усилия не нужны.» О статье в Королевском Обществе: «Математика бесполезна. Законы Мира Творчества и Мира Существования не поддаются математическому изучению. Ищи Суть. Когда ты найдешь ее, все это ты узнаешь и без математики.» Я начал было распространяться о целях моих математический упражнений, но вовремя прикусил язык, потому что Гурджиев как раз принялся объяснять мне некоторые аспекты внутренней жизни человека, что было совершенно бесценно.
Несколькими днями позже я пережил опыт отделения от тела без особых условий, сопровождавших предыдущие разы. Перед ужином я читал вслух. Внезапно я оказался на несколько футов вне своего тела. Мой голос продолжал звучать, но я воспринимал его не как свой, а как чужой. Я спросил себя: «Как это он может читать? Он даже не знает правильных ударений!» Я посмотрел на остальных, интересно, догадываются ли они, что читает только оболочка? Знает ли об этом Гурджиев? В этот момент тело подняло глаза и встретилось взглядом с Гурджиевым. Не знаю как, но я тут же очутился в своем теле и продолжал читать. Ощущение отделейности от тела продолжалось несколько часов, хотя я и оставался внутри.
Так начиналась лавина потрясающих переживаний, обрушившихся на меня в последующие четыре недели. Я стал осознавать работу внутренних органов, например, своей печени. Однажды утром я понял, что могу полностью контролировать эмоциональные состояния. Я обнаружил, что могу знать, что происходит в других местах. Я позвонил жене в Лондон и убедился, что она действительно разговаривала с домработницей и я правильно узнал содержание разговора. За едой Гурджиев вел со мной потрясающие беседы. Однажды негромко, специально для меня, он заговорил о Тайной Вечере и роли Иуды.
По его словам, Иуда был лучшим и ближайшим другом Христа. Он один понимал, что делает Христос на земле. Иуда спас дело Христа от гибели и тем самым сделал сносной жизнь людей на пару тысячелетий. Затем он внимательно взглянул на меня и произнес: «Ведь церковь учит совсем по-другому. Чему веришь ты?» Что я мог ответить? Я принял на веру оценку религии, данную Гурджиевым в 38 главе «Все и вся.» Но сейчас от меня требовалось собственное суждение.
Пропала многолюдная столовая, словно бы Гурджиев перенес меня в Иерусалим 33 года н.э. Казалось, я бывал там раньше, но это не имело значения. Я явственно ощущал присутствие грандиозных сил: добрые силы боролись с силами зла. Иуда был несомненно на стороне добра. Это все, что мне требовалось узнать, и в следующий момент мы оказались дома, за столом, и я заговорил, обращаясь к Гурджиеву: «Правы Вы. Иуда был другом Иисуса, и он был добр.» Очень тихо Гурджиев произнес: «Рад, что ты это понял.» Его слов почти не было слышно, и кто-то с другого конца стола переспросил, о чем он говорил. Он покачал головой: «Я говорил только для него. Однажды мистер Беннетт прочтет лекцию о Тайной Вечере, и многие будут очень благодарны ему.» Это было лишь одно из множества его сбывшихся пророчеств.
Несколько раз он сопоставлял мое отношение к нему с отношением Иуды к Христу. Однажды, указав на меня и моего старого друга, сидевшего рядом, он произнес: « Мистер Беннетт похож на Иуду, он отвечает за то, чтобы мое дело не умерло. Аон - Павел, он будет распространять мое учение.» В будущем исполнилась по, крайней мере, вторая часть его пророчества: мой друг возглавил работы по публикации «Все и вся.» Выполнил ли я свою миссию, осталось неясным. Однажды Гурджиев сказал: «Иуда - тип универсальный. Его можно найти в любой ситуации, но собственного лица у него нет.» Примерно также и я оценивал себя. Все, сказанное мне Гурджиевым летом 1949, указывало на некую особую роль, которую мне придется играть в будущем. В это же время Гурджиев стал поговаривать о своей кончине. Он никогда не употреблял слово «смерть», называя ее уходом далеко-далеко. Я и не догадывался, насколько серьезны его предостережения и слова, что он скоро умрет. Однажды приезжий из Америки спросил: «Ах, мистер Гурджиев, что же мы будем делать, когда Вы умрете?» Он свирепо ответил: «Я Гурджиев! Я не умру.»
Поток посетителей из разных концов света все возрастал, каждый требовал личной беседы с Гурджиевым. Последний никому не отказывал. Атмосфера невероятного напряжения сосредоточилась не только в его квартире, но распространилась на близлежащие отели, заполненные его гостями, на Белфаст, Рена и Сан Ремо, охватила кафе, в которых мы встречались и беседовали далеко за полночь, студию Сал Плэйел, где несколько раз в неделю проходили уроки движений, - он редко пропускал их.
В августе я отсутствовал в Париже всего два дня. В это время я находился в Сан Ремо на конференции Монтессори. Там я говорил о необходимости учить детей работе над собой. К восхищению самолично председательствовавшей докторессы, я говорил по-итальянски. Освещая эту конференцию, итальянское радио упомянуло и гурджиевские идеи о роли учителей. Когда я вернулся в Париж, он с удовлетворением заметил: «Может быть, это слышал и Папа Римский. Однажды в папском дворце прочтут «Баалзебуба». Может, и я там буду.»
Летом, до моего приезда, Гурджиев предпринял несколько длительных автомобильных поездок со своими «телятками» в Женеву, Дьепп, Канны, «ищи. Много раз я слушал отзывы об этих потрясающих путешествиях и надеялся когда-нибудь тоже принять в них участие. Между тем, Гурджиев выглядел более уставшим, постаревшим и передвигался с большим трудом, чем год назад. Несмотря на это, он запланировал еще одну поездку. Он хотел посмотреть доисторические наскальные рисунки в пещерах Ласкокс, достоинство которых я ему неоднократно с воодушевлением живописал.
Последний раз в жизни Гурджиев отправился в путешествие в Виши и Ласкокс. Мы поехали на трех автомобилях, некоторые - поездом, чтобы присоединиться к нам в Виши. Одна из неожиданностей, мастером создания которых был Гурджиев, состояла в том, чтобы отправляться раньше назначенного времени. Тот, кто не знал этого, приходил точно вовремя и обнаруживал, что час назад все ушли. Поэтому участники всегда собирались загодя. Невестка Гурджиева, Лиза Трэкол, его племянница Люба и остальные приближенные время от времени выглядывали из окон квартиры. Начиналась загрузка машин. Он всегда брал с собой огромные корзины с едой, в соответствующее время года в кузове были арбузы. Объемистый багаж "теляток" закрепляли на крышах автомобилей, в то время как они бесцельно прохаживались по улице с таким видом, будто им все происходящее смертельно надоело - так оно и было на самом деле. Наконец, появлялся Гурджиев с сигаретой в большом черном мундштуке, в красной феске, небрежно закинутой на затылок и бумажником, набитым тысячефранковыми банкнотами.
На окраине Парижа мы потеряли Гурджиева из виду, чтобы по странной случайности встретиться с ним ночью. Была уже почти полночь, но служащие отеля любезно собрали для нас холодный ужин, к которому была добавлена икра и другие деликатесы, захваченные в Париже. Где бы Гурджиев ни останавливался, даже на ланч, ритуальный порядок тостов никогда не нарушался. Он был хорошо известен и популярен повсюду.
Из бесед в Виши нам открылись новые и чудесные перспективы. Однажды он заговорил о «Внутреннем Боге», направляющей силе всех наших поступков. Он сказал: «Научитесь подчиняться Внутреннему Богу, это в тысячу раз лучше, чем десятку командиров, которые только указывают нам, как жить, но не могут помочь человеку работать.» В тот же вечер, он заговорил о бессмертии: «Бессмертие - это очень много, но это еще не все.» Он указал на меня и добавил: «Есть два типа бессмертных. Вот у него есть тело Кесджан. Оно бессмертно, но не по-настоящему. Истинное бессмертие приходит вместе с высшими телами. У него есть тело для души - но должно быть также тело для «Я».
Тут он стал объяснять различие между Раем и тем, что он называл Солнечным Абсолютом. «В Рай попадают с телом Кесджан. Но больше двух-трех дней там нечего делать. Представьте, что находитесь в Раю год, другой, сто лет. Нельзя удовлетвориться Раем - нужно найти дорогу в Солнечный Абсолют.»
Для тех, кто не знаком с языком и методами Гурджиева, этот разговор мало что значит. Но для меня он стал огромным шагом вперед к выполнению обещания, данного им в Нью-Йорке, восемью месяцами раньше. Потрясенный, я не мог заснуть всю ночь.
Он отправился осматривать пещеры в Ласкоксе. Автомобильный переезд утомил его, ноги угрожающе отекли. Но он настаивал на спуске в пещеры. Рассматривая рисунки, он, казалось, был полностью погружен в них. Он объяснял различные символы, особенно он остановился на одном странном животном, которое было, как сказал он, подобно сфинксу, эмблемой эзотерического общества. Я переспросил: «Символом?» Он отрицательно покачал головой: «Нет. Эмблемой. То было время обществ с тайными знаниями, и каждое из обществ имело свою эмблему, по которой его члены узнавали друг друга. Так же, как Эннеаграмма у нас.» Он пояснил, что олень служил тотемом отдельного человека. По количеству ветвей рогов судили о достижениях человека. Он купил всем фотографии рисунков. Специальный альбом предназначался Иованне Ллойд Райт. Она должна была передать его отцу и сказать, «что такое место существует.»
Мы возвращались. Одна из трех машин была сразу отослана в Париж. Он посадил в свой автомобиль четверых, я последовал за ним, памятуя об обещании, данном мадам де Зальцман. Он, однако, всячески старался показать, что мое общество ему в тягость. Наконец, в Тулли, больше не церемонясь, он отрезал: «Мне направо, тебе налево.» Я попытался поговорить с ним: «Что же это означает, что мы должны попрощаться с Вами?» «Да, прощайте», - коротко бросил он и, выпив стакан ледяного вителузского, умчался к Клермонт Ферранд. Мы повернули на север, через Юзерч, по пути в Париж остановились в Фонтенбло и навестили Prieure, который двое моих спутников никогда не видели прежде. Мы побывали и в привокзальной гостинице в Ла Гранде Пароссе на Сене, о ее покупке Гурджиев как раз вел переговоры. Он уже давно отказался от мысли арендовать большой замок. Его нынешние планы звучали чудесно: позади гостиницы, на пирамидальном склоне, будет выстроено здание, и в будущем оно станет центром его работы. Без такого места, где люди смогут жить и работать вместе, говорил он, его метод не принесет результатов. Его описание было пронизано глубоким значением, передаваемым символизмом. «На вершине холма будет дом для отдыха, и доступ туда открыт только ближайшим ко мне людям. Внизу - здание, как Дом для Обучения движениям, занятий и лекций, а под ним - комнаты для гостей. К каждой стороне гостиницы вдоль улиц поднимается путь. Этот двойной путь выложен мозаикой. Я специально приглашу архитекторов, чтобы сделать этот путь, там будет множество камней различного цвета». Однажды присутствовавший при разговоре молодой англичанин-архитектор с бородкой, которую он называл мефистофельской, вмешался и предложил: «Я могу найти вам отличных художников по мозаике здесь, в Париже.» Гурджиев обернулся к нему и с уничтожающей усмешкой обронил: «Идиот! Мозаику, которая нужна мне, не может сделать ни один художник!» Всем, кто был посвящен в его идиомы, было ясно, что мозаика означает его учеников из всех стран и национальностей, а три здания представляют три тела человека.
Утром, когда Гурджиев вернулся в Париж, я пережил видение об ужасе реинкарнации. Вновь пришло состояние отделения от тела и от ума, но в этот раз казалось, будто я умер, не выполнив своего предназначения, и должен оставить «все это» и жить сначала в новом теле, с новым умом и новыми эмоциями. Я пережил весь ужас этой ситуации. Так и должно было произойти, если я не обрету высшее тело, о котором Гурджиев говорил в Виши. Еще мне показалось, будто раньше со мной такого не случалось - мне удавалось избежать этой судьбы. Но все растворилось в смутных образах, и больше ничего определенного я не увидел.
Вернувшись, Гурджиев стал обращаться со мной, как с отверженным. За ланчем он пожаловался, что из-за отсутствия общества он почти не мог,есть во время путешествия, а когда я сказал: «Но Вы сами отослали меня!», он почти прокричал в ответ: «Но Вы сказали, что отправляетесь за женой - а оказалась, что все это время она была здесь. Вы все время лжете. Ваше поведение отвратительно.» При каждой возможности он говорил, что я разочаровал его. Я впал в отчаяние и желал смерти. Жена, которая действительно приехала в Париж вслед за мной, тоже сильно огорчилась. Нам обоим казалось, что время прошло впустую, хотя я изо всех сил старался следовать его руководству. Я так и не смог понять, что от меня требовалось, а это, согласно гурджиевским представлениям, было тягчайшим грехом. Каждый должен делать то, что понимает, но непонимание - это грех против Святого Духа, не прощаемый ни в этом, ни в каком другом мире.
Четвертого сентября, в воскресенье, оканчивался месяц моего пребывания в Париже. Ночь накануне я провел в умственной агонии. Утром я отправился в гурджиевское кафе на Rue des Acacias, я видел из окна, как Гурджиев шел туда мимо моемо отеля. Когда я пришел, он не позволил мне сесть рядом, злобно заметив, что я отпугиваю его клиентов. Я присел поодаль. В течение получаса между нами держался барьер враждебности. Затем я заговорил с ним о денежных делах, которыми он просил меня заняться, и он коротко отвечал мне. Чуть расслабившись, он заговорил о ком-то из больных, кого он буквально поставил на ноги, и об обязательстве много за это заплатить. Я понял, о каком случае идет речь, ему действительно удалось почти чудо, которое, однако, не было должным образом оценено семьей молодого человека.
Собственно, я пришел спросить его, не посмотрит ли он мою жену перед нашим отъездом в Англию этой ночью. Он считал, что ей потребуется особая помощь и велел ей приехать из Англии, пока я здесь. Хотя момент был едва ли подходящим, я все равно спросил об этом. Его голос прозвучал необычайно мягко в ответ: «Пусть придет в четверть второго.» Я поблагодарил его за все, что он для нее сделал, и добавил: «За то, что Вы сделали для меня, я никогда не смогу расплатиться.» Ни слова он не сказал в ответ, прихлебывая чай, словно не слыша меня.
Прошло довольно много времени. Один за другим приходили люди, спрашивали, говорили с ним. Затем мы вновь остались одни, тогда он повернулся ко мне и медленно произнес: «Ты сказал, что не можешь вернуть мне долг - это глупость. Только ты можешь. Только ты можешь вознаградить меня за мой труд. Что такое деньги? Да я могу купить всю твою Англию. Но только ты, - это было сказано с особенным ударением, - можешь отплатить мне работой. А что делаешь ты вместо этого? Перед поездкой я дал тебе задание. Ты его выполнил? Нет, и до сих пор ты противишься. Никогда ты не боролся с самим собой. Все время ты занят своим дурным животным.»
Он говорил просто и тихо и хотел добавить что-то еще, но пришел один из его пациентов. Я поднялся, и он кивнул мне: «Возвращайтесь после прогулки.» Я не спеша вернулся в отель, сообщил жене, что он ждет ее в четверть второго, и вернулся в кафе.
Пациент, прервавший наш разговор, оказался излеченным паралитиком, который как раз принес плату за лечение - 50.000 франков. «Ума не приложу, как он достал их», - сказал Гурджиев. «Русскому это очень трудно сделать. Но он сумел.» И продолжал с доброй усмешкой: «Думаю, это имеет отношение к нашей беседе. Я не спал из-за Вас две ночи. Теперь Вы должны отплатить. -своей работой.»
Я пытался спросить, в чем же моя ошибка, но он опять был занят. Вскоре он поднялся, направился к своей машине, повторяя: «Пусть жена придет в четверть второго.»
За ланчем, после того, как он посмотрел мою жену, он заговорил о Сознании: «Сознание есть у всех. Но оно недосягаемо. Осознать возможно лишь путем настойчивой внутренней борьбы. Когда сознание и осознание работают вместе, ошибок, подобных Вашим, можно избежать.»
После ланча, подвозя домой мадам де Зальцман, я поделился с ней ощущением неудачи. Она заметила: «Работа изменяет. До какого-то момента продвижение вперед очевидно. Затем наступает период такого недоумения, что очень легко неверное действие принять за правильное.» Я ничего не писал о роли мадам де Зальцман, поскольку она не любила делать добрые дела на виду у всех, но для меня, как и для многих из нас, она была мудрейшим наставником и другом и помогала понять, чего же хочет от нас Гурджиев.
Возвращаясь в Лондон, я скорее мучился угрызениями совести, чем гордился своими достижениями. Мне предстояло выполнить нелегкую задачу. Я показал тем из своих учеников, которые не могли ездить в Париж, некоторые из простейших упражнений, освоенных мной с Гурджиевым. Узнав об этом, Хурджиев сказал: «Это крайне плохо. Вы затруднили мою работу с ними.» Так что я должен был теперь распутать ту паутину, в которой сам и запутался.
Я продолжал бороться с ощущением провала. Казалось, я способен сделать любое усилие, принести любую жертву, кроме необходимых. Вскоре, к моему удивлению, Георг Корнелиус привез из Парижа известие о том, что Гурджиев собирается в Америку и как-то обронил за ланчем: «Беннетт - мой лучший ученик, он мне нужен в Америке. Но столько дел требуют его внимания!» Вернулась моя жена и передала мне содержание их беседы накануне ее отъезда. Гурджиев считал, что может дать мне то, что мне сейчас необходимо, но это потребует времени. А пока я должен отдохнуть. Жене моей он пообещал какое-то особое лекарство, но ничего не дал ей с собой. Тем не менее она чувствовала себя лучше, и полагала, что та серьезная болезнь, о которой он ее предупреждал, отступила. По ее словам, он очень уставал, и было невыносимо Наблюдать, как все буквально высасывали из него энергию. Он не отказывал никому, несмотря на растущую физическую слабость.
Я должен был как можно скорее вернуться к нормальной жизни. Это было нелегко. Трудности, которые я предвидел в связи с работой в Powell Dufftyn, давали о себе знать. В один прекрасный день председатель, добрейший человек на свете и верный сторонник исследовательских лабораторий, которого некоторые из директоров считали экстравагантным, заговорил со мной о том «чудовищном вреде, который наносится нашему делу сплетнями о том, что Вы принуждаете работающих на фабрике заниматься в Вашем Институте.» Это обвинение не имело под собой никакой почвы. Я никак не выделял тех, кто учился в Кумб Спрингс. Но возникновение ревности и подозрительности было неизбежно. Я требовал от тех членов персонала, которые работали в Институте, особенно внимательно относиться к работе и избегать всяческих возможных недоразумений. Но теперь мне приходилось делать выбор. Совместить работу в Кумб Спрингс с ответственной должностью было едва ли возможно: я должен был «любить одно и ненавидеть другое, оставаться верным одному и предать другое.» Я хотел подать в отставку, но не думал, что время уже пришло. Мне бы хватило денег на жизнь, но я чувствовал себя обязанным довести исследовательскую работу до коммерческого успеха деланиума, чтобы оправдать возложенное на меня доверие.
Я хорошо осознавал, что мне не хватает твердости. Я был подобен хамелеону, который принимает цвет любого фона. Один человек был в Париже, другой в - Кумб Спрингс, третий в - лабораториях, один - с директорами, другой - с персоналом. Я говорил «да» всем, результатом был хаос. Самое печальное, что я ничего не достигал. Я вернулся в Париж на выходные в конце сентября. Я встретил Гурджиева в кафе и сказал, что изо всех сил стараюсь понять, что он имел в виду под «Истинным неизменяемым Я»: все, что я мог наблюдать, было чередой различных «Я.» Он махнул рукой в сторону улицы. Мы сидели перед открытым окном, глядя на Тернес-авеню, под палящими лучами солнца. Он сказал: «Все эти люди ищут такси. Каждый может занять Ваше. Но Вы уже начинаете приобретать собственную машину. Вы не должны разрешать людям садиться в Ваше такси. Это и есть настоящее неизменяемое «Я» - иметь собственную машину. Сейчас Вам это не понятно, но наступит день, когда у Вас будет такое «Я», и Вы будете так счастливы, как никогда раньше.»
Я еще не рассказывал о потрясающей мягкости и доброте Гурджиева по отношению к тем, кто действительно в них нуждался. За четыре недели до его смерти произошел следующий случай. Я привез к нему одну русскую даму. Она ужасно пострадала во время революции, изнасилованная солдатами в возрасте тринадцати лет. Так и не сумев забыть ужас пережитого, она смотрела на жизнь как на нечто крайне отвратительное. В гурджиевском учении она не нашла и тени того претившего ей сентиментального оптимизма и приняла его с фанатичным рвением, на которое способны русские. Когда наконец мне удалось привезти ее в Париж, Гурджиев был уже очень болен. Тем не менее он встретился с ней и обращался с ней, как с дочерью, неимоверными усилиями завоевывая ее доверие. Потом он принялся убеждать ее в особой значимости ее жизни, настаивая, чтобы она наконец позволила значению обрести реальную форму. Горькое чувство несправедливости мешало ей поверить в любовь Бога. Гурджиев объяснял, что все мы как индивидуальные сущности не являемся творениями Бога, но совокупным результатом наследственности и условий зачатия. Я никогда раньше не слышал его рассуждения о важности момента зачатия. Он описывал состояние отца и матери: как они лежат, обнявшись, и слышат звуки и шорохи, доносящиеся из сада, и очень счастливы - и так зачинается тот, кому предназначено быть счастливым. Но если они полны равнодушия, злости, или отец думает только о своей чековой книжке и о расходах, связанных с ребенком, - семя пропитывается всем этим и в образующуюся сущность проникает ненависть и скупость. Бог не несет за это ответственности. Он сделал человека чистым: если тот грязен, то по собственной вине.
Удивительно, как от этого неприкрытого описания человеческих слабостей на нее снизошло спокойствие и умиротворение. С этого момента она совершенно изменилась, словно бы ужасы прошлого стерлись из ее памяти. Я могу припомнить еще много примеров гурджиевской безвозмездной доброты по отношению к действительно страдающим людям. Но с движимыми неискренностью, ищущими выгоды для себя Гурджиев не миндальничал. Я видел дюжих прожженных дельцов, которые были так напуганы, что не могли целый день вымолвить ни слова из-за рыданий. Пришедшие поразвлечься натыкались на сквернословие или богохульство, направленные против их страны, веры и очень точно попадавшие в цель.
Так продолжалось до октября 1949 года. Я задумал прочитать в Лондоне цикл лекций «Гурджиев: делание нового мира.» После первой лекции мадам де Зальцман прилетела в Лондон. Сто восемьдесят три человека встретили ее в студии в Западном Лондоне, и она дала им превосходный урок по гурджиевским ритмическим упражнениям, в которых все, молодые и старые, сильные и слабые, смогли принять участие. Я прочел главу «Я Есть» из третьего тома гурждиевской книги. Это произвело глубокое впечатление на многих из тех, кто никогда ее прежде не слышал.
Я вернулся в Париж в пятницу, 21 октября с мадам де Зальцман, убежденной, что в Англии мы организуем сильный гурджиевский центр. Мы узнали, что Гурджиеву гораздо хуже и он почти не выходит из дому, но, поднимаясь по дороге к дому, я увидел его и Бернарда, покупающих неимоверное количество бананов «для бедных англичан.» В течение почти года он шутил, что бедные англичане голодают и не видят даже бананов. Его болезненный вид напугал меня, и я позвонил в Лондон жене, прося ее срочно приехать. Она не приехала со мной из-за собственного здоровья, к тому же только десятью днями раньше его доктор уверял, что особых причин беспокоиться нет и что морское путешествие в Америку поставит его на ноги. Билеты уже были куплены. Элизабет Майал должна была ехать с ним. Я в то время никак не мог надолго отлучаться из Лондона. Его физическое состояние ухудшилось катастрофически. В субботу, 22 октября, он вышел из дому в последний раз. Я нашел его одного в кафе, в котором он не был уже две или три недели, и много людей были рады видеть его. Казалось, никто не замечал, насколько он был болен. Он заговорил о будущем: «Следующие пять лет решат все. Это будет начало нового мира. Либо старый мир сделает мне «чик», либо я сделаю старому миру «чик.» Тогда наступит новый мир.» Он говорил немного, а когда поднялся, я увидел, что он едва может идти. Мне пришлось буквально поставить его ноги в машину, и я едва удержался от слез, видя, как он плох. Несмотря на слабость, он непременно хотел сам вести машину, хотя его ноги настолько отекли, что он не мог нажать на педали. Это была самая ужасающая автомобильная поездка в моей жизни. На Карнот-авеню на нас выскочил грузовик; Гурджиев не смог даже затормозить. Чудом мы пересекли улицу, но повернуть машину он не сумел. Наконец ему удалось затормозить. Я практически донес его до лифта. Он больше не вышел из дому, четыре дня спустя его, умирающего, вынесли на носилках.
Нестерпимо было видеть разницу между его теперешней болезнью и состоянием после аварии пятнадцать месяцев назад. Тогда он не терял жизнелюбия и интереса к будущему. Сейчас ему было все равно. Казалось, он хочет уйти, как можно скорее. Прошлой ночью он просматривал гранки американского издания «Баалзебуба» Возможно, он счел это знаком окончания своих земныхдел. Я уверен, что он хотел получить доказательства того, что и в Англии будет все хорошо. Хотел он и сдержать обещание вернуться в Америку, но это уже было не в его власти.
Доктора и разные специалисты, присылаемые его учениками, не могли прийти к единому мнению. Добрая половина дюжины различных мнений обрушалась на нас, пребывающих в тревожном ожидании все воскресенье. Вечером он послал за мной. Мы пробыли с ним наедине всего двадцать минут. Лежа в постели, он заговорил о своих планах на будущее: об аренде большого участка земли за пределами Парижа, о том, что он не поедет в Америку, если найдет должную поддержку в Англии. Он сказал, что когда «Баалзебуб» будет опубликован, он хотел бы, чтобы все ученики приняли участие в распространении его по всему миру. Я не знал, что сказать. Неожиданно слова вырвались сами: «В будущем следующий год назовут годом Первым, потому что он будет началом нового века.» Он странно взглянул на меня и ответил: «Очень может быть!» Он был страшно слаб и добрался до стула только с моей помощью. «Раньше со мной такого не бывало,» - сказал он. Но вся манера держаться и его слова полностью обманули меня. Я был уверен, что он вновь обретет удивительную власть над своим телом и вернет себе силы. В тот день я записал в дневнике: «У меня опять появилась уверенность.» Мы с женой вернулись в Лондон, чтобы прочесть четвертую лекцию из цикла: «Гурджиев: делание нового мира.» В зале насчитывалось более трехсот пятидесяти человек, и, судя по вопросам, интерес к работе Гурджиева был очень высок.
Каждое утро я звонил в Париж. Гурджиев отказывался от услуг сиделки. Прибыл его американский доктор, но из-за высокого кровяного давления он не мог ввести привезенную им сыворотку. Никто не брался ничего делать. Гурджиев принимал все решения, мадам де Зальцман подчинялась ему неукоснительно. Она не могла пренебречь его желанием, и его оставили в покое.
Доктор взял все в свои руки и поместил его в Американский госпиталь. Он сделал прокол, выпустив воду. Гурджиев ожил, курил сигарету, шутил и восклицал «Браво, Америка!» Затем он лег и больше не встал. Он мирно уснул, и постепенно его дыхание смолкло. В субботу, за час до полудня, 29 октября он был мертв. Вскрытие обнаружило полное разрушение всех внутренних органов, доктора недоумевали, как он вообще так долго прожил.
В 10 утра мне позвонила Элизабет и передала слова доктора: «По всему ему осталось жить пару часов.» Мы с женой вылетели ближайшим рейсом. Элизабет встретила нас в аэропорту, и, взглянув на нее, мы поняли, что он мертв. Мы отправились прямо в Американский госпиталь, где мадам де Зальцман и Гартманы дожидались, пока тело забальзамируют.
Когда я пришел, чтобы взглянуть на него, я опустился на пол и горько разрыдался, уткнувшись в каменную стену часовни. Он выглядел невыразимо красивым со счастливой улыбкой на лице. Позже мы пришли вместе с женой и долго сидели рядом с телом. Печаль пропала, я исполнился спокойствия, а потом такой благодати, что хотелось кричать от радости.
Я был уверен, что, хотя он покинул нас навсегда, его сила осталась и работа будет продолжена. Я заметил одно явление, которое с тех пор наблюдал трижды: он продолжал дышать. Я закрывал глаза, задерживал собственное дыхание и слышал явные регулярные вдохи и выдохи, хотя больше никого в часовне не было.
Вскоре я вернулся, чтобы посмотреть, как с него снимают посмертную маску. Это разорвало последнюю связь с телом. Я не видел в нем больше никакой ценности. Лучшая из смертей - это полное отделение смертных и бессмертных частей человека: все было за то, что Гурджиев ушел окончательно и бесповоротно, ушел, чтобы никогда не возвращаться.