Глава 14
Мистер и мадам Успенские
Тут на сцене вновь появляется Софья Григорьевна Успенская - прекрасная дама в полном смысле этого слова. Успенский был ее вторым мужем, у нее была одна дочь и внук, Леонид Савицкий. Впервые я познакомился с этой семьей на острове Принкипо в 1920 году. В Prieure родилась внучка Успенской. Со времени моей последней встречи с мадам Успенской в 1929 году она играет важную роль в моей жизни. Ее влияние, всегда плодотворное, стало одним из основных направляющих факторов моего развития, поэтому я остаюсь перед ней в неоплатном долгу.
Когда в 1924 году Успенский отделился от Гурджиева, она осталась в Prieure. В одном из тогдашних писем она объясняла (цитирую по памяти): «Я не претендую на понимание Георгия Ивановича. Для меня он X. Но я знаю, что он мой учитель, и у меня нет права его судить и нет необходимости его понимать. Никто не знает настоящего Георгия Ивановича, потому что он прячет себя от всех нас. Бесполезно кому-нибудь из нас пытаться его узнать, и я отказываюсь обсуждать это.»
В 1929 году Prieure закрылось, Гурджиев уехал в Америку, а мадам Успенская приехала в Англию. Осторожно и тщательно выверив свой путь, она решила остаться и работать с некоторыми из учеников Успенского. Это привело к разделению обязанностей, с течением времени становившемуся все более явным. Мадам Успенская готовила условия для работы, в то время как ее муж оставался учителем, лектором и писателем. Ему не нужны были никакие внешние вспомогательные факторы; десять лет он жил в скромной квартире на Гвендвр-Роуд в Западном Кенсингтоне. Все, что было ему необходимо, -помещение, где он мог проводить свои собрания. Если мадам Успенская хотела делать свою работу, ей нужен был дом, земля, где люди могли вместе жить и работать, как они жили и работали в России во время войны, на Кавказе и в Константинополе после революции и в течение семи лет в Prieure.
У мадам Успенской было свое видение собственной роли. С начала и до конца она настаивала, что не является учителем и отказывалась занимать это ложное для нее положение. Она не могла работать с большими группами и отказывалась браться за любое дело, если не чувствовала в себе сил справиться с ним. Она начала с малого, и прошло два года, прежде чем она согласилась снять дом на длительный срок. Это был Гадсден в Хэйсе, Кент, меньше часа езды на автомобиле из центра Лондона. Гадсден представлял собой старую усадьбу в викторианском стиле, окруженную семью акрами земли. Восемь или десять англичан отправились туда жить и работать с мадам Успенской. Меня не пригласили, да и сам я не мог поехать, не имея ни свободного времени, ни денег. Однако каждое воскресенье я мог приезжать туда и время от времени оставаться на все выходные.
Вскоре сложилось непереносимое положение, так как после первого приезда моей жене запретили появляться там вновь. Я так никогда и не понял причин этого сурового решения. Как бы там ни было, но это означало, что мы не можем быть вместе в тот единственный день в неделе, когда я был не занят. Несколько месяцев мы бы еще вынесли, но, продолжаясь около трех лет, это сильно огорчало мою жену.
Я не мог отказаться от воскресных поездок в Гадсден, а позднее в Лайн Плэйс, гораздо более внушительный дом около Виржиния Уотер, куда Успенские переехали в 1934 году. Работа была очень похожей на ту, что мы выполняли в Prieure: тяжелые физические усилия и нарушающие душевное равновесие психологические условия. Только это одно могло подвигнуть меня не заставлять свою жену страдать. Но главным оказалось мое решение делать все, чего бы Успенский от меня не потребовал, и не задавать вопросов. Я принял его в качестве своего учителя и понимал, что первый долг ученика -исполнительность и безоговорочное послушание.
В моем тогдашнем видении было нечто совершенно искажающее всю картину. Я полагал, что подвергаюсь специальным, сознательно проводимым со мной испытаниям, Успенского я считал всезнающим суперменом и хотел когда-нибудь стать таким же, как и он. Я совершенно не замечал его ограниченности. Если он требовал, чтобы я каждую неделю оставлял свою жену одну, значит, для этого были веские основания, и это в конечном итоге было нам во благо.
Годы самообучения и борьбы с недостатками и слабостями не прошли для меня совершенно даром. Не один раз мне довелось испытать состояние высшего осознания, достижение которого стоило чего угодно. Кроме того, постоянные неудачи в моей внешней жизни ясно показывали, что, покуда я сам не изменюсь, все будет идти наперекосяк. Ко всему этому примешивалось еще что-то вроде духовных амбиций, благодаря которым я так долго хотел стать суперменом. Я твердо верил в гурджиевское заявление, что человек имеет потенциальные возможности достичь высшего уровня бытия. Мой опыт в Prieure приоткрыл мне некоторые силы, появляющиеся в распоряжении человека вместе с таким достижением.
Будучи сам весьма далек от него, я принял как должное, что Гурджиев и мистер и мадам Успенские и, возможно, другие члены этого круга находятся на тех самых высших уровнях. Потому должны быть непогрешимы в оценках и действиях.
Недальновидность подобного отношения я осознал гораздо позднее, прочувствовав его на самом себе. Ранее я имел возможность убедиться в подверженности ошибкам, часто проистекающим из некомпетентности считающихся сильными мира сего, но я перенес это видение на духовных учителей. Оказавшись сам на месте духовного учителя и видя, как мои обычно неверные предположения принимались за истину в последней инстанции, я осознал, как важно всякому, кто как-то направляет других в духовных вопросах, выставлять напоказ собственное несовершенство и ошибки и не допускать, чтобы кто-то из учеников смотрел на него как на всегда правого «авторитета.» В этом отношении примером всем нам был Гурджиев, он шокировал и даже вызывал отвращение у тех, кто приходил к нему с намерением учиться.
В первой напечатанной и наиболее противоречивой работе Гурджиева «Вестник грядущего добра» он упоминает о хварено, таинственном атрибуте королевского сана, вера в который была непременной чертой вавилонского митриаизма и упоминания о котором можно отыскать в Ветхом завете и в описании третьего искушения Христа. Человек, обладающий хварено и стремящийся не к внешнему главенствованию, но к духовному лидерству, должен изо всех сил прятать его от посторонних глаз.
В 1931 году я был крайне далек от понимания всего этого. Казалось, что, желая обрести собственную волю, я должен полностью и безоговорочно подчиниться моему учителю. Я не видел, насколько он отделяет себя как обычного человека от той роли, которую он время от времени должен выполнять как учитель. В дальнейшем, когда он пытался обращаться со мной как с другом, я воспринимал это как еще одно испытание послушания.
Поясню на примере, что я имею в виду. Хобби Успенского было собирать старые гравюры. Для его работы ему потребовались гравюры Санкт-Петербурга и Москвы, и он попросил меня найти такой магазин. На Оксфорд-стрит я обнаружил лавку мистера Спенсера, в те времена обладателя одной из самых больших коллекций в мире. Успенский пришел в восхищение и пригласил меня пойти с ним туда как-то часа в два пополудни. Так случилось, что в этот день у меня была встреча с важным клиентом. Я воспринял ситуацию как испытание. Я отменил встречу с клиентом и освободил всю вторую половину дня для Успенского. Он получил массу удовольствия, накупил гравюр и пообещал заглянуть еще через недельку. Затем пригласил меня на чашку чая, который с большим тщанием заваривал собственноручно из особых китайских листьев, выбранных им самим у Twinnings. Я был до смешного чопорным, не понимая, что Успенский - человек, любящий человеческое общение и компании.
Таким образом, я создал себе множество воображаемых врагов. Я безжалостно боролся со своим сознанием, чтобы научиться смирению. Я мог повиноваться Успенскому, но покориться я не мог. Мучимый чувством вины, я знал, что все равно останусь при своем мнении и внутри буду продолжать спорить.
Вот почему вскоре я стал задаваться вопросом: «Если я не могу покориться человеку, сумею ли я смириться перед Господом?» Я не имел представления, что означает этот вопрос, но пытался ответить на него в одиночку. В тот вечер я кружил по Брайнстонской площади, решая эту проблему и чувствуя себя потерянным и отчаявшимся. Я не видел выхода. С одной стороны, был отказ, гораздо более глубокий, чем моя собственная воля, покоряться какому бы то ни было человеку. С другой стороны, была неспособность, гораздо более глубокая, чем мое собственное непонимание, понять, что означает смирение перед Богом.
Жена ждала моего возвращения. Я хотел бы разрыдаться у нее на груди. Но не мог себе этого позволить. Я мог только сказать, что отчаялся, и притом безнадежно. С женской проницательностью она сказала: «Ты расстроен, потому что твои дела не ладятся.» Я ужаснулся такому предположению и в tqt же момент понял, что это действительно так. Страдало только мое задетое самолюбие, но не было никакого подлинного стремления к недостижимому совершенству.
Я не мог принять эту истину, но теплота и любовь моей жены успокоили мои чувства, и я преисполнился к ней благодарности. Несмотря на все мое невольное пренебрежение, она никогда не отворачивалась от меня, с пониманием относясь к тому хаосу, который царил вокруг и внутри меня.
Благодаря одному из тех важных и определяющих жизнь совпадений, вечером следующего дня Успенский начал новую тему, которая в течение последующих двенадцати лет стала важной частью моей жизни. Он рассказывал о методах, применяющихся в эзотерических школах Азии и Восточной Европы для фиксации внимания и предотвращения блуждания ума в воображаемых далях. Они основаны на том, что память может работать только однолинейно. Вспоминая одно, мы забываем о другом. Упражняя память, мы исключаем случайные мысли. Этого можно достичь заучиванием наизусть или повторением заученного.
На меня это произвело впечатление, так как я всегда задавался вопросом, зачем индусы, мусульмане и христиане выучивают свои священные тексты спустя тысячелетие после исчезновения необходимости хранить их таким образом. Канхере, мой учитель санскрита, показал мне метод, применяемый индийскими браминами для запоминания Вед и браманов. Я был знаком с хафизами, хранителями, знающими Коран наизусть и воспроизводящими их с грамматическими ошибками, допущенными пророком. В греческих ортодоксальных монастырях монахи ставили перед собой задачу запоминания всей Библии; подобные начинания не были знакомы западному христианству до девятнадцатого столетия. Мне они всегда представлялись бессмысленным пережитком тех времен, когда чтение и письмо не были распространены и манускрипты могли легко испортиться или потеряться. Теперь же я осознал, что практика заучивания текстов действительно была пережитком, но не века отсутствия письменности, а времени, когда человек понимал опасность жизни только в своих мыслях.
Успенский продолжал говорить о повторении. Он описал молитву сердца - постоянное повторение фразы: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного». Установленная в греческих ортодоксальных монастырях более тысячи лет назад, эта молитва имела потрясающие результаты, так как монахи и монахини достигали состояния просветления, буквально следуя совету святого Павла молиться, не останавливаясь. Он отметил, что молитва сердца в ее изначальной форме пригодна только для монахов, но форма повторения, менее потрясающая эмоционально, может быть нам полезна.
Он предложил, чтобы некоторые из нас взяли на себя задачу выучить наизусть Нагорную проповедь или даже целиком Евангелия. Другие могут попытаться постоянно повторять молитву сердца, но лучше по-гречески, так как английский вариант не передает ритма оригинала.
Он обошел всех нас, давая каждому индивидуальное задание. Около меня он не остановился, бросив: «Это упражнение для Беннетта не годится.» Привыкший к таким ударам, на этот раз я по-настоящему огорчился, так как сильно нуждался в каком-нибудь начинании. Я хотел было тайно выучить Нагорную проповедь, но после короткой внутренней борьбы решил подчиниться. На следующей неделе, в то время как другие описывали свои переживания по поводу этого упражнения, я сидел молча и испытывал величайшее спокойствие и благодарность. Я узнал, насколько лучше нести тяжесть отказа, чем наслаждаться обладанием. Должно быть, почувствовав мое состояние, в конце занятия Успенский сказал: «Теперь, если хотите, Беннетт, можете попробовать повторение.»
С этого дня в течение четырех или пяти лет я старался как можно чаще в течение дня повторять молитву сердца по-гречески. Вскоре я смог произносить ее про себя, читая или говоря с другими. Через три года она соединилась с моим дыханием и продолжалась даже тогда, когда я не осознавал этого. Мои дневники 1931-35 гг. полны описаний упражнения повторения. Я выучился, например, молиться одновременно на греческом и латинском с разной скоростью, а потом сумел очень быстро прибавлять молитву на немецком или русском. При этом возникало состояние контролируемой диссоциации: обычная связь между моими интеллектуальной, эмоциональной и инстинктивной функциями нарушалась и взаимодействие нового рода -состояние чистого осознания - вновь собирало их вместе.
В это время я также выучил наизусть Евангелия и навсегда благодарен за теснейшую связь с этими потрясающими текстами, которую я испытывал во время этого упражнения.
Читать такую книгу, такое милое отождествление.
Через несколько недель после введения упражнений запоминания и повторения Успенский отказался обсуждать их результаты на наших встречах, сказав, что они были неверно поняты и, если мы будем настаивать, могут привести к ошибочным результатам. Поскольку в его словах не было прямого запрета, я и еще несколько человек решились продолжать. Считая упражнение повторения очень интимным и личным, я очень редко говорил о нем в течение почти что пятнадцати лет.
Вновь и вновь Успенский предлагал какую-нибудь интереснейшую тему, обещая ее развитие, и вдруг терял к ней всякий интерес через несколько недель или месяцев.
В это время мои собственные занятия, известные как группа Беннетта, продолжались. В 19.31 году, когда дела Греческой горнодобывающей компании шли хорошо, я начал эксперимент, который без перерыва сохранился до сих пор. Он заключался в интенсивной совместной работе и учебе в течение определенного периода времени. В августе 19.31 года мы отправились в Шорхем-на-море, где за копейки можно было снять большие бунгало, в которых могла спать дюжина человек. В следующем году, когда Греческая горнодобывающая компания как раз ликвидировалась, я вновь поехал туда, на этот раз с двадцатью учениками. Мы с женой ехали из Лондона на автобусе, она очень устала от напряжения, скопившегося за последние месяцы. Читая записи в дневнике, касающиеся четырех недель, проведенных в Шорхеме, я удивляюсь, как другие меня выносили. Мое состояние было жалким, я же им гордился. Если каким-нибудь прекрасным днем мы гуляли вниз до Чанстонбэри-Ринг, все, что я мог написать было следующее: «Есть нечто столь отталкивающее и унизительное в удовольствии, которое человек испытывает от приятных вещей, что он содрогается от отвращения к самому себе в момент осознания.» На следующий день я написал: «Ускользнуть от этого ничтожного мира, когда дела идут плохо не легче, чем когда они идут хорошо.»
Продолжать рассказывать об этих годах моей жизни скучно, поскольку они также жалки, как и записи в дневнике. Однако и тогда случались моменты просветления и возрождения надежды. Как-то раз, когда Греческая горнодобывающая компания переживала наивысший кризис, во время ланча я отправился прогуляться по Финсбурской площади. Мои мысли витали вокруг проблемы, беспокоившей меня двенадцать лет, о конкретном описании пятого измерения. Как и в июне 1920 года, я «увидел» мир в пятом измерении. В пятом измерении время останавливалось, но жизнь продолжалась. Я увидел жизнь в виде энергии, или, точнее, в виде качества энергии. Проникая в пятое измерение, энергия становилась более тонкой и более интенсивной. Ничего не происходило, но все изменялось. Я видел, что деградации энергии не происходило. Меня осенило, что произойдет, если время остановится. Формула выразилась в словах: «В вечности законы термодинамики меняются на противоположные. В закрытой системе энтропия не меняется, но имеется различная энергия.»
Я был переполнен радостью, что мне открылась столь очевидная истина, и не мог понять, как это я проглядел ее раньше. Теперь я понимал, что вечностный паттерн всего, что происходит, имеет свои собственные законы развития, только расположен он не во времени, поэтому в нем нет последовательности. Скорее, он изменяется в направлении интенсификации существования. Я вспомнил слова Гурджиева: «Двое внешне похожих людей могут совершенно по-разному быть. Вы не видите этого, потому что не видите Бытия.» Теперь я понял, что это надо воспринимать буквально. «Быть больше» означает находиться на более высоком уровне на шкале вечностных энергий.
На следующий день на очередном собрании Успенского я попытался описать свое видение и понимание, но Успенский отмахнулся от всего этого, назвав «внешним мышлением,» то есть автоматической работой ассоциативного механизма мозга. Я знал, что пытаясь облечь свой опыт в слова, я не могу ничего добиться, только теряю то качество несомненности, которое он содержал. Я был готов принять упрек Успенского, но не мог отречься от своего видения. За десять лет работы с Успенским я несколько раз порывался заговорить о глубоких внутренних переживаниях, например о том, что со мной произошло в 1923 году в Фонтенбло, но я либо вообще не мог произнести ни слова, либо Успенский затыкал мне рот.
В то время я был столь разочарован в своих попытках воплотить на практике то, во что твердо верил теоретически, что готов был признать чью угодно правоту, кроме своей собственной. И в этом, 1932 году, мы с женой провели четыре недели в Шорхеме. Успенские все еще были в Семи Дубах, но собирались переезжать в Гад еден. Однажды меня пригласили приехать туда в воскресенье с несколькими членами моей группы. Со мной отправилась моя жена, Люсьен Майерс и еще кто-то. После ланча нам предложили задать вопросы мадам Успенской. В напряженной атмосфере мы сидели и молчали. Наконец Люсьен начал, и на несколько вопросов она ответила без возражений. Когда он зачитывал из своего списка третий вопрос, она прервала его, говоря: «Есть только один действительно необходимый вопрос: «Что такое работа?» Он не смутился и возразил: «Этот вопрос значится у меня в списке под номером двадцать три.» Все рассмеялись и обстановка разрядилась.
Мои собственные вопросы были отвергнуты словами мадам Успенской: «Вы не знаете себя и не осознаете своей механистичности.» Я счел этот упрек вполне заслуженным, но на следующий день моя жена поинтересовалась, почему я проявил такую бесхарактерность и неужели мадам Успенская хочет, чтобы люди позволяли вытирать об себя ноги.
Мы вернулись в Лондон. Я был настолько занят самобичеванием и поисками своего сердца, что даже не замечал, как тяжело это отражается на моей жене. Наконец - это случилось 1 сентября 1931 года - я осознал, как она страдает. Несколькими днями раньше ко мне пришли двое из моей группы и признались, насколько они расстроены, чувствуя себя затерявшимися между разоблаченными иллюзиями старого мира и неспособностью осознать новый мир. Я дал им ясное, с моей точки зрения, объяснение их ситуации и причин, почему так должно было случиться. Моя жена молчала. Когда они ушли, она обратилась ко мне: «Они говорили сердцем, но ты отвечал им разумом. Неужели ты не видишь, как и почему они страдают?»
Я привожу эти случаи, чтобы показать, насколько я был далек от понимания других людей, даже моей жены, самого близкого мне человека, единственного, с кем мне было хорошо, и разделявшего все мои горести. Люди шли ко мне, полагая, что я знал ответы на их вопросы, но, поскольку я не понимал, что стоит за этими вопросами, какие глубины их душ, я не мог ничем им помочь.
Между тем жизнь продолжалась. Греческая горнодобывающая компания прекратила свои операции. С большим трудом мы выручили несчастного управляющего и переправили его обратно в Англию. Очередной период моей жизни был завершен. Что-то во мне умерло, но ничего на этом месте не возродилось.
Я не только потерял все свои деньги, но и остался в долгах. Я оставил компании почти всю мою годичную зарплату управляющего директора и платил по обязательствам компании вместо собственных долгов. Мы решили съехать с квартиры в Брайнских Домах и продать все, что только можно. Я расстался с моим бехштейнским пианино и всеми лучшими книгами моей библиотеки, почти двумя тысячами томов. Моя жена, не колеблясь, продала свои бриллианты.
Нас приютила мать моей жены, Констанс Элис Эллиот, величественная старая дама, праправнучка сэра Элиджа Импэя, первого министра юстиции Индии. Ее муж, по странному совпадению, был праправнуком первого лорда Минто, который, будучи еще сэром Гилбертом Эллиотом вел дело об импичменте Импэя и Уоррена Гастингса. Миссис Эллиот обладала всем величием и мужеством англо-индийского общества, к которому принадлежала. Маленького роста, но великолепно сложенная, она все еще оставалась красивой. Ее прямая осанка напоминала, что в свое время она считалась лучшей женщиной-наездницей Индии.
Отец моей жены умер еще до первой мировой войны, и миссис Эллиот жила в маленьком доме в Барон-Корт. Она чрезвычайно интересовалась делами Лондонского совета графств, в который ее трижды избирали от Северного Св. Панкраса. Ко мне она благоволила, так что мы с женой отправились в Барон-Корт и заняли комнату в ее доме.
Я должен был примириться с ликвидацией компании и начинал понемногу подрабатывать переводами с турецкого и греческого для одного агентства, как вдруг сама собой возникла неожиданная возможность. Одной из инженерных фирм, сотрудничавших с нами в подготовке грандиозного плана развития для Веви, была фирма «X. Толлемах и компания», специализировавшаяся на оборудовании по измельчению угля. Ее управляющий директор командир Хамфрэй Толлемах был очень любезен, но мы встречались всего два или три раза, поэтому я был удивлен, получив приглашение на ланч. Он посочувствовал нашей совершенно незаслуженной неудаче и, предположив, что я остался на мели, предложил мне работу инженера-оценщика в его компании. В денежном выражении это было меньше десятой доли того, что я получал как управляющий директор Эгейского Треста три года назад, и четверть моего заработка в Греческой горнодобывающей компании. Но это была работа и возможность попробовать себя в новом качестве, а именно в качестве скромного служащего без какого-либо авторитета или свободы действий. Жена была уверена, что мы проживем на предлагаемую скромную сумму. Я согласился и на следующей неделе приступил к работе. Было 9 сентября 1931 года, та самая неделя, когда Успенские переезжали из Семи Дубов в Гадсден.
Работа была для меня новой, и я находил ее интересной и волнующей. После того, как я несколько лет носился с тенью чудесного плана, я получал огромное удовлетворение от работы со схемами, которые реализовывались. Когда я подписал свой первый контракт и начал работать, я понял, как истосковался по реальным достижениям. Моя роль не была ни важной, ни решающей. Я был всего лишь оценщиком, но видел, как мои вычисления проверяются, оборудование, выбранное мной, покупается и устанавливается на производстве.
В этой работе был и еще один элемент, болезненный, но очень благотворный. Я всегда знал, что склонен к неаккуратности, но теперь мои ошибки возвращались ко мне моментально. Когда мне впервые устроили нагоняй за мою небрежность, я узнал, какие уроки может преподать каждодневная жизнь - с ними не справится ни одна эзотерическая школа. Я писал: «Взгляни на себя глазами, которые не любят.» Наши глаза никогда не свободны от конфликта между любовью к себе и ненавистью к себе, поэтому, если мы хотим взглянуть на себя со стороны, нам требуются другие глаза.
В 1933 году мне представилась возможность самому выполнить некоторые исследования. Толлемах был дружен с президентом Объединенной Стальной Компании, которому и предложил очищать уголь от пыли, прежде чем его отмывать, и использовать пыль для работы котельных. Нужно было как-то оценить это предложение, тут выяснилось, что никто не знает, сколько пыли содержит уголь. Я взялся провести исследования и провел несколько недель в каменноугольной копи. Мое сообщение имело успех, более того, я обнаружил, что количество пыли в угле можно предсказать по распределению наиболее крупных размеров. Это положило начало моему интересу к распределению размеров раздробленных на частицы материалов, который в течение ближайших десяти лет принес результаты, позволяющие мне называть себя ученым-промышленником.
Изучая размеры частиц угольной пыли, я пришел к выводу, что отсортированные по размеру частицы, применяемые в литейных цехах, защищают литейную форму более эффективно, чем неотсортированные. Когда я испытал это предположение, оно полностью оправдалось. В это время компания Толлемахера начала производство измельченного угля в Гриметорпской каменноугольной копи в Йоркшире. Мы собрали пыль в бумажные сумки и разослали их в котельные. Чтобы стимулировать бизнес, я вызвался поехать по стране в качестве продавца.
Эксперимент был очень показателен. Агитировать делать заказы оказалось для меня ужасно неприятным. Продавцы рассказывали мне об удовольствии, которое они получают от своей работы. Я же невыносимо страдал. Даже когда мне попадались хорошие заказчики, я боялся, что упущу их или наобещаю больше того, что мы могли выполнить. Я настолько стеснялся, что каждый свой визит воспринимал как подвиг со своей стороны, несмотря на это я бы ни на что не променял те месяцы, когда я колесил по промышленной Англии, продавая угольную пыль. Они показали мне, насколько ограниченны мои возможности. Этот опыт теснейшим образом связал мою внутреннюю и вешнюю жизнь.
Весь 1933 год я переживал свою неспособность достичь позитивных результатов в своей работе с Успенским. Я упорно влипал в неприятности, а основная задача Успенского, казалось, была научить меня благоразумию. Стоило мне услышать о чем-нибудь интересном и ценном для меня, я сразу же
хотел любой ценой рассказать об этом остальным. Зачастую цена оказывалась не очень приятной. Так, неделя за неделей и месяц за месяцем я боролся, иногда с надеждой, чаще в отчаянии.
В августе 1933 года, когда я опять собирался с группой в Шорхэм, за мной послала мадам Успенская и в разговоре сказала следующее: «Сейчас Вы отправляетесь со своей группой. Попытайтесь быть самим собой. Зачем Вы во всем подражаете Успенскому? Вы копируете даже его ошибки в английском. Зачем? У Вас свой метод работы. Вы никогда не преуспеете, подражая другим. Помните, что сказано в БхагаватТите, о чем я попросила Вас прочесть сегодня после обеда.» То был тридцать пятый стих третьей Адхвавы:
«Лучше собственный путь - дхарма - если даже он немногого стоит, чем чужой, даже совершенный. Чужой путь полон опасностей: спасение приходит идущему своей дорогой.»
Я сказал, что не могу доверять себе и боюсь сказать неверную вещь. Она возразила: «Конечно, Вы не можете доверять себе; но и кому бы то ни было Вы также не можете доверять. Есть только один способ узнать, чему в себе Вы можете довериться, и этот способ состоит в действовании согласно собственным побуждениям. Подражая другим, Вы ничего не узнаете о себе и никогда не станете сильнее. У Вас есть возможность сделать для Работы много ценного, но для этого Вы должны подготовиться и накопить свой собственный опыт.»
Я отправился в Шорхем, до глубины души тронутый этим разговором, поскольку за несколько дней до него я объявил собранию директоров Греческой Горнодобывающей Компании, что мы не сможем заплатить наши долги и компанию придется ликвидировать. Один из директоров, для которого ничего не значили потерянные деньги, ужасно разозлился и обвинил меня в том, что я вселил в них ложные надежды. Зная, что никогда специально не вводил в заблуждение своих коллег, я все же почувствовал себя виноватым. Мне казалось, я мог бы лучше вести дела.
Придя домой, я рассказал жене о разговоре с мадам Успенской. Она печально усмехнулась и заметила: «То же самое я снова и снова повторяла уже много раз. Почему ты слушаешь всех, кроме меня? Ты знаешь, что я люблю тебя и верю в тебя больше, чем кто бы то ни было. Почему бы тебе не доверять мне больше?»
Мы по-настоящему любили друг друга и были счастливы только в обществе друг друга. Мы могли разделить практически все, и оба очень заботились о той работе, которую я вел в группе с учениками. Но, несмотря на это, я никогда ее не слушал. Я пытался понять, почему. В моем дневнике написано, что я был крайне нечувствителен и несносен по отношению к тем, кому на самом деле было до меня дело, и очень внимателен к людям, которые меня недолюбливали. Но это упрощение. В действительности я находился в состоянии войны с самим собой, был так опустошен и огорчен из за ощущения своей несостоятельности, что всякий, кто доверял мне или хорошо обо мне отзывался, казался мне введенным в заблуждение или сознательно закрывшим глаза на мои недостатки. Во время нашего пребывания в Шорхеме я должен был по делам возвращаться в Лондон, по пути я заехал в Лайн повидаться с Успенским. Тогда у него был обычай сидеть полночи и пить кларет, вспоминая ранние годы своей жизни в России еще до встречи с Гурджиевым в 1915 году.
В ту ночь мы пили вдвоем. К концу ночи четыре или пять бутылок были пусты. Я говорил, выражая свое мнение по какому-то важному вопросу, - но я начисто забыл, по какому именно. Но пока я говорил, я как бы вышел за пределы себя, слышал свой голос и даже следил за своими мыслями, как если бы это был не я. Я представлялся сам себе совершенно искусственным: ни мысли, ни слова не были моими собственными. «Я» - кем бы в тот момент это «Я» не было - был совершенно безучастным зрителем какого-то представления.
Внезапно я вновь оказался внутри себя. Я сказал Успенскому: «Теперь я понял, что на самом деле означает самовоспоминание. Все эти годы я не видел настоящего Беннетта, до этого самого момента.» Он ответил совершенно серьезно: «Значит, Вы с пользой просидели так всю ночь?» Я сказал: «Да, конечно, и просижу еще двадцать ночей, если понадобится.» Он продолжал: «Если Вамудастся запомнить то, что Вы сейчас видели, Вы будете способны работать. Но поймите, что никто не в состоянии помочь Вам в этом. Если Вы сами не увидите, никто не сможет показать Вам.»
Вскоре он пошел спать, а я сел в машину и с восходом солнца отправился в Шорхем. Восхитительная красота летнего утра наполнили меня радостью, которую я редко испытывал прежде. Но я знал даже тогда, что потеряю все то, что только что приобрел. Я забуду и еще долго не вспомню, кто и что значил этот «Беннетт», чья жизнь каким-то образом произрастала из моей настоящей жизни. Я знал все это с каким-то спокойным отрешением, и радость видения реальности - хотя бы на час - ничем не омрачалась. Я смотрел на ласточек, порхающих над утренним полем, и говорил себе: «Только видение не делает человека сознательным.» Как бы то ни было, на этом семинаре я продвинулся дальше, чем ранее, в достижении единства с теми, с кем я работал.