Глава 4.
Князь Сабахеддин и миссис Бьюмон
Как только у меня находилась пара свободных часов, я занимался турецким и персидским с курдом Авни-беем. Очень высокий, очень худой, очень бедный и очень образованный, он был потомком великого Бедерхана, чем чрезвычайно гордился. Он писал стихи на турецком, персидском и даже курдском -языке, который едва ли можно считать литературным. Его приводил в восхищение современник Вильяма Шекспира - турецкий поэт Физули, по мнению моего учителя, ни в чем не уступавший знаменитому англичанину. Я не разделял этого убеждения. Физули, равно как и другие исламские поэты, был мистиком, которого едва ли интересовали земные черты человеческой природы. Вся его поэзия строилась на словесной утонченности и многозначности, поэтому практически непереводима на другой язык. Я попробовал было передать смысл его часто цитируемых строк:
Jani janan dilemis:
vermrmk olmaz ey dil
Ne reva eyleyelim:
ol ne senindir ne benim.
Душа всех душ
умоляла мою душу.
Скажи мне, сердце,
покоримся ли мы нашей душе?
Что толку предаваться тяжким мыслям и
тоске?
Ведь эта душа и не моя, и не твоя.
Авни-бей познакомил меня с современными поэтами и писателями; особенно он хотел, чтобы я насладился последним цветением исчезающей старой оттоманской культуры. Он пригласил меня на празднование Шекер Байрама, Ид-уль-Фитр по-турецки, в дом богатого лазского купца.
Наш хозяин оказался старой закалки мусульманином с четырьмя женами и богатым убранством дома. Женщины находились в гареме, в празднике участвовали только мужчины: от совсем юных до седобородых старцев. Согласно старой традиции, двери были открыты для всех желающих, и даже специально пригласили нескольких нищих, крайне оборванных и грязных.
Трапеза также была выдержана в строгом мусульманском стиле. Еду подавали слуги-мужчины, круглые лепешки мягкого пресного хлеба служили тарелками; для пищи слишком жидкой, чтобы есть ее руками, использовались куски тех же лепешек. Разумеется, на столе не было и капли спиртного, однако подали несколько различных шербетов, охлажденных в снегу, специально сохраняемом с зимы.
Каждый, кто бывал на Востоке, знает, что тамошние застолья представляют собой своеобразные циклы: когда вроде бы трапеза подходит к концу, все начинается Сначала. Пловы с курятиной, бараниной, рыбой и разнообразные овощные блюда сменяются очень сладкой выпечкой и сиропами, затем слуги приносят еще плов, возможно, другого цвета, и круг возобновляется. Только очень дурно воспитанный гость может отказаться от какого-нибудь блюда, поэтому на первых порах необходимо соблюдать крайнюю умеренность.
Один из зазванных нищих все время шутил, - возможно, род его занятий состоял в развлечении гостей. Он пересказывал истории хаджи Насредцина -турецкого Тиля Уленшпигеля - вперемешку с пикантными сплетнями о наиболее известных горожанах. Смеялись далеко не всегда: кто знает, где и когда этот смех мог быть услышан!
После трапезы заиграла музыка. Лучшими певцами в Турции считаются муэдзины; особенным успехом пользуются служители больших мечетей. В этот вечер среди гостей был наиболее известный из них- Фуреддин Фари из голубой мечети султана Ахмеда. К этому моменту очарование традиционной турецкой музыки уже покорило меня, но еще никогда я не присутствовал на поэтической и музыкальной импровизации, которая считается высшей формой искусства в Курдистане, на Кавказе и в северной Персии. Я даже не знал, что с ней можно встретиться в Константинополе.
Приглашены были несколько известных музыкантов и поэтов. Во время всего праздника обсуждалась достаточно отвлеченная тема о мистическом содержании некоторых произведений турецкой поэзии. Не меняя темы, наш хозяин попросил одного из поэтов выразить то, о чем говорилось, в стихах. Музыканты молча взялись за инструменты. Два-три слова о подходящем для темы стиле исполнения - и полилась речь муэдзина. Это было настоящее действо, спонтанное и очень волнующее. Отклик слушателей поистине переходил все границы. Все вздыхали или стонали, половина гостей рыдала, некоторые, подергиваясь, попадали на пол с криками «Машаллах!» и другими признаками экстаза.
Певец закончил, и воцарилась глубокая тишина, прерываемая глубочайшими вздохами. Представление повторялось несколько раз. Затем обсуждение, в которое музыка непонятным образом внесла некоторую ясность, возобновилось.
Азиаты, чей вкус не испорчен веяниями Запада, воспринимают музыку совсем не так, как европейцы. Для них это интимнейшее событие. Современные концертные залы разрушили то воздействие, которое и наша музыка имела до девятнадцатого века. Но не только музыка проникала так глубоко, все празднество и каждая его часть следовали ритуалу.
Я заговорил об этом и спросил мнения присутствующих. Один сказал, что европейцы каждый вопрос пропускают через ум, отвергая внутреннее состояние сознания, стоящее за этим вопросом. «Вы гораздо более преуспели в общественной жизни, мы восхищаемся вашими техническими достижениями и политическими институтами, но гораздо меньше, чем мы, вы осведомлены о внутренней жизни. Вы воображаете, что знаете, как жить, понимаете, что такое радость и страдание, но даже представления не имеете о Хале (это психическое состояние), который испытываем мы, слушая такую музыку.» Другой, более старший турок, похвалил французскую культуру, сказав, что Турция многим обязана Франции. По его мнению, французская культура в основе своей содержит принцип соответствия, которого лишены британцы и немцы. Молодой человек с непонятным акцентом вмешался в разговор, воскликнув: «Величайшая культура в мире - это англо-саксонская. Ни одна другая нация не достигла такого уважения к индивидуальности в сочетании с выраженным социальным сознанием. Мы, турки, должны ориентироваться в общественном и политическом плане на Британию.» Его энтузиазм тут же вызвал дискуссию, и я быстро потерял нить обсуждения.
Перед уходом молодой человек подошел ко мне и предложил познакомиться с его руководителем и другом, князем Сабахеддином, оплотом турецкого либерализма. Сабахеддин, племянник царствующего султана, был сыном известного турецкого реформатора Дамад Махмуд-паши, изгнанного из страны за сопротивление деспотизму Абдулы Хамида.
Я не принял предложения молодого человека и не запомнил его имени. Но что предопределено, то предопределено, и Парки всегда имеют больше одного гроша в кармане. Через несколько недель я вновь услышал имя князя Сабахеддина, на сей раз от Сатвет Люфти-бея, активного сторонника союзников, пришедшего ко мне депутатом от ошибочно арестованных. Настойчивость, с которой Люфти-бей советовал мне встретиться с князем, победила мою неохоту, и мы договорились о совместном обеде в следующую среду.
События, похожие на обычные случайности, позже служат доказательством наличия паттерна, определяющего нашу жизнь. В следующую среду, по горло занятый делами, я забыл о приглашении. Я готовил доклад, целью которого было убедить Британскую Ставку в том, что мощь турецкой армии в Анатолии существенно ослабла. Я как раз получил фотографии железнодорожных мастерских в Эскишехире, о которых я уже упоминал. Когда за мной заехал Сатвет Люфти-бей, некая внутренняя необходимость заставила меня отложить все дела и отправиться в Куру Чешм. Сатвет Люфти-бей рассказал, что он дружен с князем Сабахеддином с 1908 года, когда, еще будучи студентом-юристом, он участвовал в революции против султана Абдулы Хамида. Затем он был заключен в тюрьму Младо-Турками, откуда ему удалось бежать во Францию. Князь стойко противился войне, но отказался участвовать в любых заговорах против Унионистского правительства Талаат-паши. Несмотря на это, Сатвет Люфти был против своей воли втянут в несколько заговоров и чудом спасся, дважды приговоренный к смерти. Он был боснийцем, сербским мусульманином, то есть принадлежал к народу, славящемуся отвагой и верностью. Кроме того, это был самый щедрый человек, которого я когда-либо знал.
КуРУ Чешм не был настоящим дворцом, а просто большой виллой над Босфором. Сейчас ее уже нет, а на ее месте построили нефтехранилища. Лакей, который нас встречал, был облачен в ливрею, но бедность, скорее ощущаемая, нежели видимая, витала в воздухе. Нас проводили в типичную турецкую гостиную, обставленную потертой мебелью в стиле ампир. Прошло несколько минут, и на пороге показалась маленькая фигурка. Сабахеддин был едва ли не самым низеньким и тщедушным из всех знакомых мне людей, но незыблемое достоинство и величественные манеры не оставляли сомнений в том, что перед вами не обычный маленький князек. Он в совершенстве владел французским и предпочитал его турецкому. Традиционный сюртук хорошо подходил к его феске. Глядя на его изысканные манеры, я с тревогой предчувствовал вечер, отданный светским беседам.
Князь был вегетарианцем, но, в отличие от многих мусульман, пил вино. Для меня он заказал знаменитый турецкий деликатес - черкесский тавук -куриную грудинку с соусом из грецких орехов.
Мои тревоги оказались напрасными: Сабахеддин был совершенно лишен той вельможной помпезности, которой я так опасался. Хорошо осведомленный, возможно, от Салвет Люфти о моей деятельности, он не позволял разговору затронуть какой-либо посторонний предмет. Вскоре обнаружился его конек: важность поощрения частной инициативы в общественном устройстве. Впервые я услышал о Фредерике ле Плее и Эдмонде Десмолинсе и о Школе общественных наук. Сабахеддин рассказывал чудесно, я с удовольствием наблюдал за тем, как движения его тонких маленьких рук иллюстрировали тот или иной тезис. В общем, предмет разговора был новым для меня, но я хорошо понимал, с каким трудом турки, привыкшие к жесткому централизованному управлению, смогут оценить Тешебус-и-шаси, частную инициативу. Совершенно неудивительно, что князь сидит в одиночестве в Куру Чешме, окруженный книгами и осуждаемый как Оттоманской Портой, так и Национальным правительством в Анкаре. Прошло еще сорок лет, пока его соотечественники смогли услышать его советы и изучить его теории. Но к тому моменту его уже десять лет не было в живых.
Я собрался уходить, князь предложил мне встретиться вновь. Он говорил искренне, и я согласился. Вскоре обеды по средам в Куру Чешме стали частью моей жизни. Кажется, это был октябрь 1920 года. Через много лет Сатвет Люфти рассказал мне, что князь неохотно согласился познакомиться со мной, но после нашей первой встречи сказал: «Cejeune homme est un genue; je n'ai jamais recontre un esprit plus fin...» («Гениальный молодой человек,- я никогда не встречал ум более тонкий, но он должен обрести дух и определить свою Цель.»)
Сабахеддин взял на себя обязательство восполнить пробелы в моем образовании. Он снабдил меня книгами и практически обязал меня к чтению, обсуждая их на следующей встрече. Одной из первых была книга Эдуарда Шуре «Les Grands Inities», которая потрясла меня утверждением, что все религии суть одна, а противоречия проистекают только от нашего несовершенного понимания. Эта точка зрения была очень близка мне, и я сразу захотел узнать больше. Сабахеддин рассказал мне о Рудольфе Штайнере, своем близком друге, и о его теософском и антропософском учении. Он говорил об ищущих истину, таких, как оккультист Чарльз Ланселин, с которым князь познакомился во Франции.
Я заинтересовался доказательствами этих замечательных идей, и в ответ Сабахеддин рассказал мне об экспериментах по гипнозу и самовнушению, позволяющих людям исследовать невидимый мир. Он дал мне книгу полковника де Роше, которого он знал пятнадцать лет назад в Париже.
Наши встречи с Сабахеддином вновь оживили вопросы и надежды, возникшие в связи тем, что мне довелось пережить на временной очистительной станции 21 марта 1918 года. Тем не менее, моя работа отнимала много времени и его не хватало для серьезного чтения всех тех книг, которые давал мне Сабахеддин.
С Куру Чешм связаны два события, полностью изменившие мою жизнь. Там я встретил даму, ставшую моей женой и соратником на последующие 40 лет, и Гурджиева, идеи и учение которого дали главное направление моей внутренней жизни.
Однажды вечером князь сообщил мне, что хочет пригласить англичанку, миссис Винифред Бьюмон, знакомство с которой он свел в Швейцарии во время войны. Она приехала в Турцию в качестве компаньонки его единственной дочери, княжны Фети. Фети хорошо знали в Костантинополе благодаря ее полному освобождению от традиционной жизни в серале. Дочь никогда не присутствовала на вечерних обедах отца, и я не видел ее, так же мало я хотел знакомиться с этой англичанкой. С головой окунувшись в турецкие дела, я никоим образом не общался с узким кругом англичан, естественно, открытым для офицеров. Я вообще не хотел слышать об Англии. Моя собственная семья - жена и малышка дочь - так мало значили для меня, для чего же мне было вспоминать Англию?
Но отказать князю было невозможно. Он, очевидно, рассчитывал на мое согласие, поэтому в следующую среду я отправлялся в Куру Чешм, уповая на то, что одной встречи будет достаточно для Сабахеддина. Когда я вошел в гостиную, она уже была там. Даже на первый взгляд ее достоинство не уступало манерам князя. Перед ними я чувствовал себя гошем. Она заговорила, и ее голос вернул мне уверенность. Голос шел от одного человека к другому, не так, как голоса большинства людей - мимо. Он возрождал жизнь и надежды. Наконец, я смог рассмотреть ее лицо, прекрасное, с печальными глазами. Ее волосы были седыми, а фигура по-юношески стройной. Глаза карие, теплые, под стать голосу.
В тот вечер она говорила немного, но ее присутствие по-новому осветило нашу беседу. До этого я просто с интересом слушал рассказы князя. Теперь они впервые затронули меня: я слушал как бы изнутри, а не снаружи. Я совершенно не понимал, что со мной происходит. Позже князь рассказал мне, что он зовет ее ГАПитепсе - та, которая зажигает огонь, - слово точно отражающее чувство, охватившее меня в тот вечер.
У нее не было машины, поэтому я отвез ее домой. Она жила в Матчке, на другом конце Ру де Пера от Хагопиан Хана, где жил я. По дороге она
призналась, что вначале отказывалась встречаться со мной так же, как держалась подальше от британских офицеров и вообще всего британского. Она приехала в Турцию, чтобы забыть Англию; почему, она не сказала. Я абсолютно не чувствовал робости, которая сковывала меня рядом с другими женщинами. Казалось, мы были знакомы очень давно и вот снова встретились.
Всю неделю я не мог не думать о ней, очень надеясь, что она будет на обеде у Сабахеддина, поскольку я не спросил, могу ли я навестить ее. Возможно, со стороны это выглядит очень естественно, но мне было странно, что кто-то или что-то смогло оторвать меня от разведывательной службы, которой я был весьма предан.
На следующей неделе мы встретились у Сабахеддина. Привычка князя не излагать собственных убеждений куда-то исчезла, и он заговорил об Иисусе Христе и так, как никогда не говорил прежде. Разумеется, он был по воспитанию мусульманином. Он изучал западные религии, особенно буддизм, но истинный смысл открылся ему только при изучении христианства. Его лицо светилось, когда он рассказывал о любви Иисуса к человечеству. Божественная Любовь была для него реальностью в отличие от того христианского священника, который пытался объяснить мне смысл христианской веры. Миссис Бьюмон была явно рада слышать его слова, помогая ему верными замечаниями. Ислам, говорил он, великая и благородная религия,, и он никогда не отрицал ее центральной догмы - Единственности и Уникальности Бога. Святая Девственница была столь же реальна, как и Иисус, Сын Божий. Только не надо забывать, что никто и никогда не знал и не знает истинный смысл этой связи «Сын Бога.»
Я был потрясен. Никогда раньше я не воспринимал религию всерьез. На следующий день я все еще помнил почти каждое его слово. Но к концу недели впечатление померкло. Только позднее я понял - вера не передается от одного человека другому. Меня действительно потрясли слова князя, но они не достигли глубин моего существа. Оглядываясь назад, я сейчас с волнением вспоминаю тот разговор, на много лет затерявшийся в памяти.
На той же неделе я вновь повстречал миссис Бьюмон, но при совсем других обстоятельствах. Это случилось благодаря тому, что мне частенько приходилось заботиться о различных приезжих, оказавшихся в Константинополе либо с наблюдательской миссией, либо просто для удовлетворения собственного любопытства. Мое знание города и языка в сочетании с постоянным взваливанием на себя большего количества дел, чем я мог исполнить, делали меня легкой мишенью для нежеланной работы. Иногда это было даже интересно, например, когда я был переводчиком у Дарданеллской комиссии, прибывшей в Турцию для отчета о высадке в 1аллиполе. На сей раз мне поручили помочь делегации Второго Интернационала, которая направлялась в Тифлис для переговоров с Социалистическим Демократическим правительством Грузии.
Незадолго до этого британская пехотная бригада, посланная после перемирия для охраны бакинского нефтепровода, была выведена из Батуми, главного морского порта Грузии. По моему тогдашнему разумению, это стандартное решение было принято в Лондоне ложно информированной контрразведкой без учета реальных обстоятельств. Я был убежден, пока британская бригада или даже батальон, остается на Кавказе, правительства трех главных государств - Азербайджана, Грузии и Армении смогут противостоять давлению российского коммунизма и сохранить свою независимость. Девятого июля 1920 года пехотинцы ушли, и уже через четыре недели грузинское правительство сообщило союзникам, что не может противодействовать большевистской пропаганде. В то же время через одного доверенного агента мне пришло странное предложение. Главную угрозу грузинской независимости представляла деятельность большевистского комиссара, армянина по национальности. Тайное армянское общество готовило его убийство, чтобы предотвратить захват Армении русскими, и просило нашей помощи по укрытию тех, кто будет в нем замешан. Я послал соответствующий доклад, ответ на который был скорым и коротким: «Правительство Его Величества никогда не'одобрит политического убийства.»
Ситуация складывалась курьезная, почти комическая. Второй Интернационал, во время и после войны ославленный правительствами союзников как пацифистский и подрывной орган, теперь играл роль чуть ли не спасителя кавказской демократии. На февральском съезде в Берне в 1919 году были приняты резолюции, осуждающие большевизм, и постановлено послать в Россию «инспекционную комиссию.» Прошло полтора года, прежде чем, уже в практически безнадежной ситуации, союзники наделили комиссию соответствующими полномочиями и отправили на Кавказ в надежде, что она будет способствовать укреплению позиций грузинского правительства. Но тень пацифизма еще витала в воздухе, и мне были даны несколько противоречивые указания во всем помогать комиссии, в то же время оставаясь на чеку.
Я пошел встречать корабль, на котором прибывала делегация. К своему удивлению, на посыльном судне я встретил миссис Бьюмон и узнал, что она была тесно связана с бернским съездом и знакома с большинством делегатов, среди которых находились Артур Хендерсон, Камилл Хьюсманс, Вандервельд, Филип и миссис Сноуден, Бернштейн и другие известные лидеры европейского социалистического движения. Кое-какие необходимые формальности заняли несколько дней, и в это время я показывал им городские достопримечательности. Практические все они были знакомы с князем Сабахеддином, и в Куру Чешме было устроено что-то вроде частного приема, на котором меня расспрашивали об обстановке в Турции и на Кавказе. Делегаты мне очень понравились. Камилл Хьюсманс был выдающейся фигурой; кроме того, он и его дочь Сара, также приглашенная на вечеринку, были близкими друзьями миссис Бьюмон. Я не мог избавиться от ощущения, что эти люди, твердо верящие в свои принципы и руководствующиеся ими, заслуживали большего доверия, чем лидеры союзников, движимые мелкими эгоистическими интересами.
Одним из последствий этих встреч стало мое растущее увлечение миссис Бьюмон. Меня глубоко потрясло ее умение зажечь энтузиазм в членах этой делегации, прибывших в Турцию озадаченными и подозрительными и уезжавшими в Батуми с обновленным ощущением значимости собственной миссии.
Еще до этого я стал частым гостем в доме миссис Бьюмон и вскоре совершенно естественно переселился к ней. С собой я перевез своего турецкого денщика Мевлуда, наичестнейшего из всех известных мне когда-либо слуг. Его единственным недостатком была алчность к хлебу. За общим столом нас снабжали очень грубым хлебом, который не подавали офицерам. Так, каждый день Мевлуду доставались пять или шесть больших буханок, которые он съедал почти до крошки. Турецкие солдаты не видели мяса, но их потрясающая выносливость позволяла им воевать практически на голодном пайке. И если им перепадала какая-то еда в неограниченном количестве, они не могли остановиться.
Мевлуд никогда не позволял мне ходить ночью одному, куда бы я ни пошел, он спокойно дожидался меня за дверью при любой погоде, следя, чтобыникто не устроил на меня засаду. Он был убежден: я окружен врагами, жаждущими моей смерти. Возможно, он действительно спас мою жизнь: время от времени я получал письма с угрозами, но никогда не принимал их всерьез. Он полностью доверял миссис Бьюмон, и совместными усилиями они весьма украсили мой доселе печально неустроенный быт.
С первой нашей встречи я не сомневался, что наши жизни соединены. Мы смогли пожениться только в 1925 году после многих приключений. Они с князем серьезно говорили обо мне. Он назвал меня notre infant genial (наш гениальный ребенок) и высказал убежденность, что в будущем меня ждет особая role. Он надеялся, что она поддержит мой поиск глубинной реальности и не допустит, чтобы я слепо рвался к успеху.
Подгоняемый ее заинтересованностью, я возобновил свои математические изыскания. Они касались проблемы духовной свободной воли и материального детерминизма. Оглядываясь назад, я не могу понять, почему этот вопрос так захватил меня. Конечно, я был движим осознанием нашей принадлежности Двум мирам: видимому, измеримому и познаваемому, и невидимому, скорее ощущаемому, чем зримому. Поскольку я принадлежал к обоим мирам, они должны были быть совместимыми и каким-то образом связанными, но я не мог сказать, каким. Мне казалось, что люди очень легко соглашаются с очевидным. С одной стороны, физика и биология с их строго механистическим подходом не оставили места в мире для свободной воли, разве только путем неких уклончивостей и уверток. С другой стороны, мораль делала необходимым наличие ответственности и свободы, а религия шла еще дальше, требуя веры в тайный мир, где свободы самой по себе было недостаточно. Принимая основные положения современной науки, религии приходилось изворачиваться не меньше, чем другой стороне. Беда была в том, что все эти вопросы и противоречия были и во мне, и я не мог не искать решения.
Как-то я получил из Англии пачку научных статей, среди которых была работа Альберта Эйнштейна о светоносном эфире. В ней обсуждалось существование некоего материального эфира и было показано, что если он существует, то обладает вроде бы невозможной способностью распространяться во всех направлениях одновременно, передвигаясь при этом со скоростью света. Меня потрясло это предположение. Эйнштейн приводил его в качестве доказательства нематериальности такого эфира, я же задумался над его геометрическим смыслом. Как такие свойства можно представить геометрически?
Этим вечером, уже в сумерки, я возвращался в свою контору, где меня ждала работа над несколькими докладами. На пути мимо госпиталя Franchet d'Esperey я неожиданно нашел решение. Это было похоже на удар электрического тока. В одно мгновения я увидел совершенно новый мир. Поток мыслей был слишком стремителен, чтобы быть облеченным в слова, но примерно они звучали так: «Если существует пятое измерение, непохожее на пространство, но подобное времени, оно содержит необходимые возможности. Любое вещество в этом измерении с нашей точки зрения будет передвигаться со скоростью света. И, более того, во всех направлениях сразу. Вот в чем решение загадки Эйнштейна. Если так, пятое измерение столь же реально, как и знакомые нам пространство и время. Но сверхстепень свободы, заключенная в пятом измерении, открывает все возможности. Время само по себе не единственно, то есть существует более одного времени, а значит, и более одного будущего. Множество времен подразумевают выбор между ними. Каждая линия времени содержит строгую последовательность событий, но, переходя с одной линии на другую, мы обретаем свободу. Как пассажир, путешествующий по железной дороге: пока он едет в одном поезде, направление его пути предопределено. Но на станции он может пересесть в другой поезд и изменить предопределение.»
Пока эти слова проносились у меня в голове, я понял, что и моя загадка свободной воли и детерминизма может быть разрешена с помощью пятого измерения.
Я был столь взволнован этими открытиями, что как бы поднялся нам самим собой, и тут я увидел или, скорее, осознал следующую картину. Мне представилась огромная сфера, и я понял, что это вся Вселенная, в которой мы живем - вселенная, доступная восприятию. Внутри сферы сгущался мрак, тогда как снаружи по мере удаления от нее становилось все светлее и светлее. Я видел существ, которые со сферы существования падали во тьму, другие светлые, яркие формы опускались на нее снаружи. Я понял, что вижу вечность. То было видение свободы и обусловленности, перед моим внутренним взором души низвергались в еще более скованные и замерзшие глубины, чем наше существование, и поднимались ввысь к свободе и сиянию. Было похоже, что свободные души могут входить во Вселенную и покидать ее по собственному желанию.
Видение длилось менее минуты, я еще не дошел до Ру де Пера, как оно прекратилось и стало воспоминанием. Решив не возвращаться в контору, я повернул обратно, весь дрожа от пережитого, и, придя домой, рассказал все миссис Бьюмон. Я попросил ее зарисовать мое видение с моих слов. Она взяла доску и быстро очертила сферу чувственного восприятия с ее внутренней и внешней областью так, как я ее описал.
Собираясь на очередной обед к Сабахеддину, мы захватили рисунок с собой. Рассказ об эфире, распространяющимся во все стороны со скоростью света, потряс его воображение. В приподнятом настроении мы проговорили почти полночи. Мевлуд ждал нас и, когда мы наконец вышли, был готов без слов разделить наше удивление.
Я пытался представить увиденное математически, но обнаружил, что в пятом измерении ничего нельзя измерить, испытать, доказать или опровергнуть. Только через тридцать лет мне удалось сделать это.
Тогда я решил попробовать «исследовать» пятое измерение, находясь в особом состоянии сознания. Я слышал, что курение гашиша приносит ощущение остановки времени. В Турции было множество курильщиков гашиша, и вскоре я нашел того, кто взялся обучить меня этому. Вкус гашиша показался мне неприятным и опасным. Горло горело, постепенно все больше и больше сжимаясь, и я начал задыхаться. Неожиданно спазмы прекратились, и меня охватило чувство парения в воздухе. Некоторое время я был наполнен свободой и радостью. Видно ничего не было, также не было и ощущения пребывания за пределами пространства и времени. Я попробовал второй и третий раз, как советовал мой турецкий ментор. Освобождение наступало раньше, и ощущения были менее неприятными, но не прибавилось никаких указаний того, что я исследую пятое измерение. Мне удалось испытать разрыв между осознанием себя и осознанием своего тела. Ощущение парения отличалось от того отделения от тела, которое я пережил в коме два с половиной года назад.
Я рассказал князю о своих экспериментах, и он заметил, что, возможно, пройдет довольно длительное время, прежде чем результаты дадут о себе знать. Он отсоветовал мне продолжать. Он сам занимался подобными вещами и изучал литературу по данному вопросу и в результате пришел к убеждению, что при этом возникает серьезная опасность постоянного повреждения «астрального тела» человека. Так назывался квазиматериальный орган, обладающей специальной чувствительностью, позволяющей установить связь между физическим телом и высшими частями человека. Сабахедцин верил, что его наличие в человеке может быть показано экспериментально и что его существование продолжается еще некоторое время после смерти физического тела.
Я не воспринял его пояснения, касающиеся астрального тела, поскольку в то время мыслил картезианскими категориями духа и материи. Я не мог принять квазиматериальный орган: астральное тело - если и существовало -Должно было быть или материальным, или состоянием сознания, а не чем-то между. Тем не менее, я с благодарностью принял совет Сабахедцина, ведь в глубине души я очень боялся наркотиков. Больше никогда я не экспериментировал с ними, поэтому не могу утверждать, могут ли они вызвать аутентичное переживание какого-либо сверхнормального состояния сознания.
Мой интерес к пограничной области между духом и материей не ослабевал. время от времени я общался с дервишами, встречался с жителями восточных провинций или даже выходцами из Центральной Азии, наделенными исключительными способностями. Однако мне не попадался феномен, доступный корректному изучению. Затем в конце 1920 года, несколько менее загруженный разведывательной службой, я узнал о демонстрации гипнотических способностей, представляемых поляком, называвшим себя Радвана де Прагловски. Один из моих коллег пригласил его к нам для частного показа, где я увидел опыты, которым не нашел объяснения. Например, он погрузил одного британского офицера прямо на наших глазах в каталептическое состояние. Голова испытуемого лежала на одном стуле, ноги - на другом, настолько ригидным стало его тело. Странным образом он напомнил мне старого руфайского дервиша с кривой саблей.
Я пригласил Радвану де Прагловски к нам в дом. Оказалось, что он изучил глубинные состояния гипнотического транса, и, когда я попросил его давать мне уроки, он с готовностью согласился. Простые опыты можно было выполнять с любыми людьми, но глубокие исследования потребовали бы особо чувствительных участников.
Миссис Бьюмон вместе с русской девушкой, с которой мы познакомились, помогая беженцам из России, согласились испытать свои силы, и обе оказались прекрасными испытуемыми. Мы встречались один или два раза в неделю, и вскоре я освоил почти все опыты, описанные в книге полковника де Роша. Кроме всего прочего, я наконец проверил эффект, называемый «экстериоризацией чувствительности.» Он достигался следующим образом. Испытуемый погружался в гипнотический транс такой глубины, что кожа теряла свою чувствительность и человек только слышал голос гипнотизера. Голову испытуемого, чьи глаза были закрыты, окружал непрозрачный экран, поэтому он никоим образом не мог видеть свое тело. Затем брали какой-нибудь предмет, например, золотое кольцо, подвешенное на тонкой серебряной нити, и осторожно передвигали над поверхностью тела. Испытуемый должен был сообщать о своих ощущениях. Когда кольцо оказывалось в нескольких сантиметрах от кожи, испытуемый вскрикивал и говорил, что обжегся. Таким способом составлялась карта чувствительных зон вблизи поверхности тела. Они напоминали набор оболочек, ближайшая из которых находилась в нескольких миллиметрах, а дальняя - в метре от кожи.
Эти эксперименты убедили меня в том, что вокруг человеческого тела должно быть некое силовое поле, связанное с нервной системой внутри тела. Они заставили меня пересмотреть нелестное мнение о сабахеддиновском описании астрального тела человека. Я начинал догадываться, что существуют состояния материи, невидимые и неощущаемые, но у которых есть вид чувствительности, подобный нервной системе животных.
Я сообщил князю Сабахеддину об этих экспериментах, он был обрадован результатами, но посоветовал обратить внимание на феномен, называемый «регрессия памяти», при котором гипнотизируемый, проходя через четыре различных состояния, возвращается в свое прошлое. Он полностью забывает настоящее и не знает, где находится. Он словно бы живет в определенном времени прошлого. Голос и манеры изменяются и молодеют по мере прогрессирования регрессии.
Миссис Бьюмон, в то время 47 лет от роду, вернулась в свое детство, в Индию, и бегло заговорила на хиндустане, на котором проснувшись, едва ли могла сказать несколько слов. Русская девушка пошла еще дальше и оказалась в пренатальном состоянии, свернувшись, как пятимесячный плод. Затем она сказала, что парит в космосе.
Несколько раз и я пытался вернуться в прошлое. Ни разу не было и намека на воспоминания до зачатия. «Парение в космосе» можно интерпретировать как стадию гаструлы.
Сабахеддин был несколько разочарован результатами. Он, с некоторыми колебаниями, верил в реинкарнацию и надеялся, что мы получим некоторые свидетельства о предыдущих жизнях. Должен сказать, что мои скромные эксперименты по регрессии памяти не подтвердили утверждений, высказанных полковником де Роша в книге «Les Vies Succesive.»
Гипнотические эксперименты утомили меня и не помогли в исследовании пятого измерения. Двое моих испытуемых не вели себя так, словно переходили с одной линии времени на другую. Живя жизнью пяти-, десяти- или двадцатилетней давности, они ничего не знали и не хотели знать о другом времени - прошлом или будущем.
Новые интересные события полностью поглотили нашу жизнь, и я прекратил свои гипнотические опыты.